Он повернулся к ней, улыбнулся, и она не спросила.
— Идем, — сказал он.
Прямо через двор направилась к соседнему дому. На крылечке, прежде чем постучать в дверь, он обернулся:
— Чужого ребенка будешь кормить?
— Не знаю… Наверно…
Наконец мальчик насытился.
Он еще держал губами грудь, но слабо, дремотно, уже и веки закрылись.
Он еще не отделился от нее, теплый и мягкий. Юозукас…
— Спасибо… — тихо сказала хозяйка.
Она взяла мальчика и понесла укладывать.
«Погодите… постойте!» — хотела закричать она, но почувствовала, что сидит не на жесткой лавке, а на мягком диване. Молоко уже не распирало грудь, но высосал его не Юозукас.
Юозукас был далеко.
Ему Ятаутене хлеб жевала.
А ее грудь опустела. В чужом доме.
Хозяин, перестав помешивать в тазу, вернулся из кухни.
Стараясь не глядеть, пока она застегнется, сказал с прежней улыбкой:
— Извините, что мы сразу не предложили… Вы, должно быть, устали, проголодались.
Наконец он посмотрел на нее.
Она опустила глаза, кивнула.
Да, ей хотелось есть. Пожалуй, даже не есть, а пить. Чаю. Ей должны дать чаю. Так ведь принято в городе. Очень хочется пить.
— Я сейчас. Сейчас. Садитесь к столу, я принесу. Мы так переволновались…
Она встала с дивана.
— Не надо. Я там, на кухне, поем.
Сидя за кухонным столом, жевала кусок, застревавший в горле, и видела, как за окошком сгущаются сумерки, окутывают вечерний город. Пухлые облака, белесые, одинокие, куда-то брели, искали что-то.
Она была одна на кухне.
Никто не мешал ей.
Она долго глядела в окно.
Потом пила чай.
Две ложечки сахара отсыпала в платок. Первые две ложечки.
«И хлебца с сахаром пожую…»
Первые две ложечки.
Все равно чай должен быть сладкий. Да нет — он был соленый.
Пила соленый чай и глядела в окошко.
Глава третья
— Нет, — ответила она. —
Я не любила.
Каждое воскресенье она уходила рано утром и возвращалась только к вечеру. Каждое воскресенье в семье Ятаутасов прибавлялось еще одним, тринадцатым человеком.
Бегом бежала все девять километров, хватала Юозукаса на руки, если спал — будила его и отпаивала, отпаивала своим молоком. Возьмет его на руки, зажмурится и забудет все на свете.
Дважды отцвела липа.
Сначала, весной, распускалась сирень, а уже потом, летом, все вокруг пропитывалось запахом цветущих лип.
Она и теперь по воскресеньям ходила к Юозукасу.
В остальные дни спокойно, не торопясь, убиралась по дому и только после обеда ей становилось не по себе.
Спешила убаюкать мальчика и побыстрее вымыть посуду. Хозяева тоже ложились отдохнуть. Она была свободна.
Лучше всего было весной. Она шла во двор, туда, где сирень, и подолгу искала счастье — цветок с пятью лепестками.
Иногда находила.
За кустами сирени, за изгородью, в саду соседнего дома, сидел Римантас, сын нотариуса, и читал книгу. Два года назад он кончил гимназию. До обеда помогал отцу вести дела, а после обеда выходил в сад читать свои книги.
Волосы у него были темные, кудрявые, а на подбородке — ямка.
У Винцаса тоже были темные кудри, только ямка на подбородке не такая глубокая.
Она искала счастье — цветок с пятью лепестками — и смотрела на Римантаса.
Сегодня к обеду были гости, и она задержалась.
Хозяйка не легла, как обычно, пришла на кухню.
— Ты всегда торопишься в это время. Иди. Посуду я сама перемою.
— Да нет, никуда я не тороплюсь, мне не к спеху.
— Иди, иди. Я все сделаю.
Она вышла.
Сирень давно отцвела. Зато пахло липой. Она быстро подошла к зарослям сирени, развела руками зеленые листья, ветки и прямо перед собой увидела по ту сторону забора два серых глаза.
И у Винцаса глаза были серые.
— Что так поздно сегодня? — спросил Римантас.
Она не ответила.
Смотрела в серые глаза, а он — на тяжелую желтую косу, уложенную на голове, на вспыхнувшие румянцем щеки и белый гладкий лоб.
— Идем ко мне, — сказал он совсем тихо, хотя их и так никто не мог услышать. — В конце сада две доски отходят. Только смотри, чтоб никто не видел.
Они пошли вдоль забора. Впереди она, он — сзади.
Она посмотрела в одну, в другую сторону, раздвинула доски и очутилась в саду нотариуса. Она тут же присела и огляделась. Высокая трава подступала со всех сторон, и не было видно ничего, кроме неба над головой. Она сидела, съежившись, прижав колени к подбородку и обняв ноги. Вдруг оробела, испугалась сама себя. Зачем она пришла сюда? Зачем пробралась в чужой сад, почему озирается, боится, что кто-нибудь увидит?
Он опустился рядом. Тронул за руку и сказал, сказал голосом Винцаса:
— Не думай, что ты сама… Это я каждый день смотрю на тебя, с каждым днем все нетерпеливее жду, когда ты выйдешь к сирени.
Он осторожно гладил ее руки, потом плечи, шею. Она зажмурилась, и тогда он поцеловал ее. Она впитывала каждый поцелуй, каждое прикосновение. И не противилась. Она сама коснулась темных Винцасовых кудрей, только боялась открыть глаза. Так, с закрытыми глазами, ей было лучше. С закрытыми глазами и ямка на подбородке не казалась слишком глубокой. Каждый его поцелуй, каждое прикосновение обжигали. И она не противилась. Не позволила только тронуть грудь и обнять за талию.
Потом вдруг рванулась, вскочила. Откинув две доски, чуть ли не бегом устремилась вдоль забора, нагнувшись, придерживая рукой растрепавшуюся толстую пшеничную косу.
— Ты придешь? — крикнул он. — Завтра?!
Она кивнула и понеслась еще быстрее.
Пахло липой, и гудели пчелы, сбирая мед, самый хороший, липовый.
Она снова пришла.
И приходила каждый день.
Теперь она спешила после обеда еще скорей перемыть посуду, уложить мальчика.
Теперь ей было уже не до сирени.
Будь даже весна на дворе, и то бы вряд ли стала она выискивать в белых и фиолетовых гроздьях цветок из пяти лепестков.
Она отодвигала доски.
Он уже ждал в высокой траве, задрав подбородок с ямкой и глядя в небо серыми глазами.