К вечеру мы принимались судорожно соображать, где будем ночевать; у нас, конечно, имелись аварийные варианты – моя банька, пристанционный пруд у платформы Шереметьевская, на берегу которого можно было уединиться в зарослях черемухи под оглушительными соловьями. Но иногда нам перепадали комнаты в студгородке, кастелянная с высоченной стопкой матрасов или – хуже – скрипучая панцирная кровать и полоумные соседи, ночь напролет резавшиеся в покер и выходившие в коридор покурить и погорланить.
Такое бывает только в юности, когда привычка в любви кажется страшнее смерти: я не мог оторваться от Веры, которая тоже, мне казалось, не находила в себе сил расстаться хоть на минуту; но у нее были свои наваждения, и она следовала им – просто потому, что они вносили хоть какой-то рациональный смысл в наш мир, поглощенный любовным сумраком, отравленный пряным ароматом, с дрожащей в нем ослепительной дугой, пробивавшейся через наши сплавленные тела. Именно так – совмещением пророческой слепоты с нестерпимым светом – создавалось ощущение прозрачной темени, прозрачных дебрей ночи, которыми мы были поглощены.
Физически нам едва удавалось держаться на поверхности, ибо любовное истощение усугублялось существованием впроголодь. Еще прошлогодние планы Веры выручить деньги от продажи орхидей не увенчались хоть каким-нибудь успехом: на цветочный рынок обрушились голландские тюльпаны; да и в битве с абхазскими и сочинскими мимозами и гвоздиками изысканные орхидеи были разбиты. Вера училась в университете на историческом факультете, подрабатывала в «Пламени» машинисткой да еще взялась перепечатывать постановления и стенограммы в Конституционной комиссии в Доме правительства. Время от времени я провожал ее на работу по Страстному или по Пресне, а потом поджидал на бульваре или в парке позади Белого дома. Я мрачно ревновал ее к правозащитникам из «Пламени» – ко всем этим бородатым и очкастым диссидентам, пожиравшим ее глазами и старавшимся напоить водкой под гитарные речитативы Галича и рассказы о том, как их сутками допрашивали чекисты, нацелив в переносье пятисотваттную пыточную лампу.
«Пламя» было разбросано по городу, по разным явочным квартирам, и иногда мне приходилось объезжать их все, выуживая Веру. Помню одну, в ампирной «сталинке» со светлым паркетом, залитым солнцем, где меня удивляло, что никто не разувался, протискиваясь между башен и стен из бумаг и книг. Хозяин этой квартиры был не то историком, не то филологом и по совместительству – правозащитным главарем, содержал в своем жилье что-то вроде штаба. Другая квартира принадлежала кучеряво-бородатому мужичку, философу, который особенно клеился к Вере.
Все такие полуобщественные квартиры выглядели одинаково: обшарпанные и облупленные стены, в ванной мыло с вдавленной пивной пробкой, подвешенное на магните, повсюду табуреты, на них стаканы, жестянки из-под кофейных банок с крышками, приспособленные под пепельницы. Бородачи-диссиденты не считали меня за человека, не удостаивали словом: не то из привычной настороженности к новому кадру как к возможному стукачу, не то из обычного презрения к юнцу, с чьей привлекательностью им было не тягаться, зато ума палата и опыта короб дозволяли не ставить его ни во что. В конце концов мне надоело беситься под ставшего ненавистным Галича и, поскрипывая зубами, я курил на щербатой бульварной скамейке, стараясь снова углубиться в черновики, в которых понемногу разворачивала свое царство конформная теория поля.
Когда Вера приходила на бульвар навеселе, алкогольный дух от ее губ приводил меня в бешенство, и я готов был разорвать ее, а окна «Пламени» забросать бутылками с мочой. Вот только не знал, как их припасти: в те времена средняя продолжительность жизни бутылки, оставленной в кустах или на бордюре, была по сути отрицательной; отряды сборщиков пустой тары барражировали по городу, устраивая стычки при дележе территории: стоило только присесть с бутылкой пива на скамейку, как тут же рядом появлялась тень или две – бойцов стеклянного фронта, поджидавших, пока ты допьешь или даже оставишь им глоток, это называлось «с допивкой». Мы припадали друг другу и отправлялись то на Савеловский, то в какие-нибудь гости на другой конец города, или рисковали забраться в глушь Филевского парка или Нескучного сада, где на парапетах набережных и скамейках коротали ночи, страшась милиции и хулиганов. Как-то раз мы нашли спокойное и укромное место – аллею под забором Кунцевской дачи Сталина; здесь отсвет от фонарей на шоссе и густые кроны лип создавали бархатистую уютность, однако в холодные ночи проку от нее было мало.
Наконец, я уговорил Веру выписать в Султановку ее тетю – присмотреть за генералом, передал свою должность по крематорному коммивояжерству Павлу, строго наказал ему не халтурить, а сам занял в нашем институтском спелеологическом клубе палатку и купил билеты до Симферополя.
Поселились мы над заброшенной каменоломней близ Гурзуфа и в первую же ночь попали под ливневый шторм, едва не смывший нас со склона.
Крым окружил нас раем. По утрам мы брассом вспарывали линзу штиля, завтракали помидорами с хлебом и загорали день напролет, время от времени остужаясь нырком в каменистый провал, где я тщетно охотился с острогой на луфаря, а Вера собирала мидий, чтобы сварить их на костре к обеду. Но скоро походная жизнь ее утомила, и мы сняли в поселке крытый шифером сарайчик с небольшой увитой виноградом верандой и газовой плитой на ней.
Хозяевами этой будки были золотозубый Тагир и молчаливая Танзиля, потомки сосланных в Среднюю Азию в 1944 году крымских татар, недавно прибывшие в Крым по программе возвращения. Тагир ходил с биноклем по берегу, высматривая в скалистых бухточках таких, как мы, – купавшихся голышом, и привозил из Керчи осетрину и катранов, так что мы отъедались, закусывая рыбу фруктами.
У Тагира во дворе, слепленном из оштукатуренных и крытых шифером «саклей», в этом пестром прибежище отдыхающих жили также и питерские коммерсанты – Игорь и Дима, любовная парочка. Усеянные татуировками с изображениями птеродактиля, черепахи, Че и Фиделя, они пили водку, ссорились, мирились, прилюдно целовались и отчего-то привечали нас – подмигивали, дарили половинки арбузов и угощали шашлыком.
Здесь же жила еще одна забавная парочка: молодой подполковник МУРа и его невеста, тициановская хохлушка Ира, с нежной, едва ли не прозрачной кожей. Полнокровная и белокожая, она мучительно поднималась по крутым улочкам Гурзуфа, закутанная от солнца с ног до головы в индийское сари. Подполковника звали Лешей, лет он был примерно тридцати с небольшим, выглядел сорвиголовой. Пружинистый, с гимнастической фигурой, азартно поглощенный своим медовым месяцем, однажды он созвал тагировских жильцов праздновать его день рождения и смотреть фильм со своим участием. Оказалось, на видеокассете запечатлен десяток операций по задержанию: с вламыванием в «малины», криками, битьем, подсечками, выкручиванием рук и т. д., где главной звездой был наш герой. Бодрый монтаж и хихикающий дятел Woodpecker в качестве саундтрека сопровождали боевитые клипы. Игорь и Дима посмотрели это кино с восхищением, бурно зааплодировали, а затем пригласили всех в бильярдную неподалеку отмечать премьеру.
Я отправился с ними, мы крепко выпили и, как водится, завели душевные разговоры. Скоро заведение закрылось, бильярдные столы накрыли чехлами, и мы спустились на пляж, где откупорили еще бутылку мадеры. Но прежде выкупались и покачались на волнах, бегущих от горизонта, заваленного звездами; черная медвежья масса Аю-Дага, казавшаяся ночью вполнеба, нависала над бухтой. Хмель слетел, и мадера пришлась кстати. Речь сначала зашла о звездах, о том, насколько космосу безразлична жизнь на Земле.