С тех пор мы зачастили в Султановку. Генерал рад был Павлу как собутыльнику, а я с замиранием сердца входил в область притяжения, излучаемого Верой. Мы оба от волнения много говорили. Она отвечала мне своим бархатистым грудным голосом и казалась необыкновенно рассудительной, взрослой; всё вызывало в ней восхищение – жесты, кожа, золотистый пушок на локте, млечная полоска начала груди и тихий свет, который лился под лифом, когда она наклонялась поправить ремешок сандалии… Словно только теперь – в ее словах и облике – мне открывался подлинный смысл существования. И эти дачные вечера, лежание в гамаке, и посиделки у шалаша, с костерком, в отсвете которого вдруг начинает азартно дрожать и пропадает поплавок, а генерала не добудиться… И детский восторг от игры в карты и в бадминтон, разглядывание созвездий в бинокль, летучий китайский фонарик, поднимающийся мерцающим светляком в ночное небо, гнилая коряга у того берега пруда, в потемках таинственно проступавшая чешуйчатым отсветом доисторического чудовища… То наполненное томлением и свободой лето навсегда озарило мою жизнь.
В то время как раз проявилось особенное обстоятельство, которое много лет спустя мне кажется важнейшим. В наших полудетских разговорах, опасениях и надеждах проступила – случайно или нет – сама суть, мистическая подоплека слома эпохи. 1991 год и вообще начало 1990-х предстало в истории не только политической катастрофой. Кардинальное преобразование всех духовных и материальных начал, разрушение и превращение жизненного уклада оказалось сопряжено с переменой русла в метафизических областях. Такой перелом – это еще и мистическая катастрофа. И если таковая в начале XX века сопрягалась с эзотерикой, с множественностью мистических течений в самых разных областях повседневности, то посреди пустыни, какой и стала тогда культура, мистика начала принимать неокультуренные инфернально-уродливые формы. Бесы заполонили каждый уголок, но некому было их пугаться всерьез, почти некому было с ними разговаривать по душам.
Мне всё же удалось вступить с ними, бесами, в осмысленные отношения. Произошло это исподволь и вопреки моей собственной воле; впрочем, всё серьезное в жизни происходит именно так.
В Султановке мы резались в преферанс и полюбили рассказывать страшные истории – как в детстве, когда часами вызывали на освещенной свечкой простыне дух Ленина и потом страшным голосом повествовали про черный-черный автобус, про то, что взрослые в лесу специально громко включают приемник и дети приходят на звук музыки, а взрослые берут их в плен и заставляют работать; про красный таз и красную руку, про радио и хищные зеленые глаза, про ожившую статую девушки с веслом, которым она убивала людей в парке, про бабушкино пианино, оказавшееся гробом, про девочку-воришку и черную руку… И нас невозможно было остановить – страшилок современного содержания хватало; генерал слушал нас вполуха, ухмылялся и постепенно сползал в сон, благо ему только нужно было откинуться на лежанку, устроенную под ивовой плетеной полостью, на которую была наброшена плащ-палатка. Мы распалялись от жутковатых россказней, которые объединяли нас общим переживанием; до сих пор для меня загадка, почему общий страх фантастического столь нуждается в общем участии? Вероятно, разделенный с кем-то страх чудится безопасней, и потому сознание разрешает воображению двигаться дальше и дальше.
В то лето мы никак не могли выбраться из клейковатого фольклорного мифа, поглотившего настоящее.
Еще на излете школьных лет стала сгущаться эта удушливая кутерьма. Мелковатые, озорные и кусачие, самые разные – те, что никак не смогли бы поднять Вию веки, и те, что способны были взвалить его себе на спину, – повылезали отовсюду и, пока не понимая, к чему бы им приложиться, слонялись без толку. Я помню точно, когда это началось. Это был важный момент в истории страны, и без осознания его вряд ли возможно подступиться к пониманию той весело-мрачной круговерти, в которую засосало всё народонаселение.
Весной в девятом классе мы собирались на переменах у чердачного хода, чтобы послушать нашего одноклассника, сына прокурора. Он рассказывал нам об успехах всесоюзной поисковой операции «Лесополоса». Тогда была объявлена повсеместная охота на знаменитого маньяка, масштабного нелюдя, который теперь стал историческим символом советской зомби-империи. В этой операции «Лесополоса» комсомольские активисты, юноши и девушки, по всему Подмосковью изображали подсадных. Вооруженные пистолетами, они слонялись в одиночку в лесопосадках близ железнодорожных станций в надежде, что маньяк, погубивший уже полсотни человек, выберет в жертвы кого-нибудь из них. Комсомольцы ездили в электричках и показывали фоторобот преступника пассажирам. Некоторые в самом деле припоминали, что видели кого-то похожего на какой-то станции. Поисковики бросались по следу. Преследовались невинные люди. Одного расстреляли по ошибке.
– А вот еще был случай в «Лесополосе», – рассказывал сын прокурора. – Один комсомольский секретарь из Одинцова крутил «солнышко» на спортплощадке в парке. Смотрит, рядом дядька стоит, мосластый, в очках на резинке от трусов, смотрит. Выпятился и смотрит. И тут вдруг страшно парню стало. Спрыгнул с турника, хотел кастетом дядьку завалить. Да куда там, даже руки не поднял, как свинцом налилась. Перепугался, в лес побежал. Маньяк за ним…
О, как мы слушали этот рассказ, не пропуская ни слова. И все, следившие за его губами, бежали вместе с ним через страшную, черную, хлещущую ветками по щекам лесополосу, через мокрое осеннее поле за ней – в будущее, в бесформенное, лишенное мысли, полное глинозема безнадеги и упругого ветра пространство страха.
Потом из показаний после ареста выяснилось, что один раз поисковики на какой-то платформе показали фоторобот самому неузнанному маньяку. Случай этот, я убежден и надеюсь найти в этом согласие читателя, стал эпиграфом ко всей эпохе: тогдашнее время не узнало само себя, обыденность не распознала в себе врага человеческого. Мнение это не очень-то полное и тем более не гибкое. Многие скажут, что бывало в те времена и весело, а я им отвечу такой не менее страшной притчей. Мало кто станет спорить, что те времена обладали карнавальным флером. Временный угар, мимолетная вольность, сегодня пан, а завтра пропал. Всё это прекрасно, но в Рио-де-Жанейро, в едва ли не главном карнавальном городе мира, есть проблема. Называется она «дети карнавала». «Дети карнавала» – это детские банды сирот, зачатых во время ежегодного баснословного празднества – в трущобах, на улицах, в адюльтере или в свальном грехе. Невыносимое социальное бремя – эти беспризорники, живущие на бесконечных пляжах, промышляющие воровством и грабежом. Сверхъестественная жестокость подростковых банд, столь же диких, как и стаи бездомных собак, близких к ним повадками и отсутствием членораздельной речи, их главных соперников на свалках, на пляжных полях, клинописно вытоптанных чайками. Мне рассказывала одна моя коллега по факультету, бразильянка, что преступные синдикаты, заправляющие целыми районами города, в которые полицейские не смеют даже заглядывать, – время от времени устраивают отстрел «детей карнавала». Оседлав открытые джипы, бандиты вылетают на пляжи и, поднимая тучи чаек, мчат, с лету расстреливая беспризорников, несущихся врассыпную прочь от своих стоянок. Так зло вынуждено самоограничивать самое себя. Не столько для того, чтобы положить себе предел, сколько из необъяснимого ужаса перед лицом инфернального потомства. Злу необходимо обладать человеческим лицом. Нагое зло себе отвратительно. «Дети карнавала» и есть нагота зла, которую зло скрывает.