Теперь аркана не было. Вергильев понятия не имел, куда несется колесница, но внутри горькой радости от обретенной свободы сидел червь тоски по снятому аркану. Это было удивительно и, быть может, позорно, но Вергильеву больше нравилось не влиять на принятие решений, не оценивать их с точки зрения продуманности и полезности, а искать кратчайшие и эффективные пути к их исполнению. Это был вечный (и неизлечимый) синдром помощника. Вергильев честно признался себе, что последние несколько лет воспринимал поручения шефа не с точки зрения правильные они или нет, а только — как бы половчее их выполнить. Вергильев перестал заглядывать в будущее, полагая, что будущее — это шеф, который всегда прав.
Личная, частная жизнь Вергильева была растворена в служебных делах и бесконечных поездках шефа, интригах его окружения, сплетнях о симпатиях и слабостях шефа, сложных и не всегда понятных отношениях с коллегами, которые тоже работали на шефа. Иные из них были людьми сомнительными, едва ли не с криминальным прошлым, с манерами бандитов и разводил, но Вергильев сходился с ними, решал вопросы, потому что чувствовал, что эти люди были преданы шефу, готовы ради него на все. С другими же — в высшей степени достойными и умными не сходился, держался на расстоянии, потому что опять-таки чувствовал, что они не любят шефа, работают с ним исключительно из материальных или карьерных соображений. Выпади вдруг шеф из обоймы, они немедленно от него отступятся.
Личность шефа была стержнем служебного и внеслужебного бытия Вергильева, и во многом, если классики марксизма правы, определяла его сознание. Шеф для Вергильева и многих других людей был реальным «богом из машины», мгновенно решающим любые проблемы, карающим и милующим, награждающим и отгоняющим от кормушки.
Наркотик власти был многовариантен в своем действии. Далеко не каждый человек патологически стремился решать и управлять. Атрибуты власти — ковровые дорожки у трапа самолета, местное начальство в линию, кортеж с мигалками — тоже привлекали отнюдь не всех. Многим, и Вергильев с грустью относил себя к их числу, нравилось просто находиться в непосредственной близости к слепящему источнику власти. Находясь внутри этого света, отражая его, они чувствовали себя защищенными от несовершенства мира и превратностей бытия, вопреки здравым опасениям и очевидным сомнениям. Это были взаимоотношения бабочки и лампы. Когда свет вдруг исчезал, они обнаруживали, что крылья сожжены до корней, и неизвестно, отрастут ли новые.
Шеф заблуждался, когда говорил, что коридор его возможностей во власти предельно узок. В отношении собственного окружения — людей, связанных с ним по работе — коридор был широк, как подземная галерея. Шеф мог представить к ордену, дать квартиру, посодействовать в выделении земельного участка, устроить на высокооплачиваемую работу, помочь получить любую визу, определить на лечение в хорошую больницу и так далее. Причем, ему не требовалось прилагать для исполнения желаний подчиненных особых усилий. Достаточно было дать команду, и государственная машина, а также машина неформальных связей во власти начинала крутиться.
Шеф был воистину богом из двух этих машин, и многие решения как раз и принимал, держась за дверцу машины, когда к нему, обдурив охрану, подскакивал проситель или очередной «криэйтор» с «гениальным» предложением как «реорганизовать Рабкрин» и сделать Россию счастливой.
Вергильев часто вспоминал странные слова Горького о вожде мирового пролетариата: «Ленин в словах, как рыба в чешуе». Шеф, в отличие от Владимира Ильича, был не столь словоохотлив. Его «чешуей» были не слова, а люди. Точнее, произносимые ими слова, написанные статьи, выполненные поручения. Вокруг шефа — каждый по своей определенной орбите — вращались и явные подлецы, и посредственности, и хитрецы-карьеристы, и умные профессионалы. Каждый из них был нужен шефу. Из личных и деловых качеств этих, на первый взгляд не сочетаемых, людей, как из мозаики, составлялась политическая физиономия шефа. Сквозь увеличительное стекло власти лицо шефа на изменчивой фреске народного восприятия представало монументальным и решительным, как лицо Гинденбурга на почтовых марках Германии начала тридцатых, как лицо Пилсудского на марках Польши времен санации. Этому парню можно доверить судьбу страны — такие мысли сами собой возникали у избирателей, разглядывающих фреску.
Сотрудники, подобно пчелам, несли шефу нектар своего жизненного опыта и своих талантов. Шеф все это осмысливал, перетасовывал как карты, проверял и перепроверял, что-то добавляя от себя. А потом раскладывал свой собственный, не всегда понятный окружающим, пасьянс.
Спустя какое-то время на каждом направлении своей деятельности он сделался умнее и сильнее тех, кому поручал вести эти направления. Сейчас он был большим экономистом, чем его советник — доктор экономических наук; большим политтехнологом, чем специалист по связям с общественностью; большим юристом, чем помощник по правовым вопросам; большим пиарщиком, чем его пресс-секретарь. И, в священном трепете отважно додумывал мысль до конца Вергильев, большим… мерзавцем, чем другие, преданные ему мерзавцы, плоды трудов которых были неведомы и невидимы. Наверное, они созревали и срывались в глухой ночи.
Шеф обладал редким умением выхватывать из информации, как рыбу из воды, нерешенные, но судьбоносные для различных социальных групп — врачей, педагогов, инженеров, тружеников ВПК и прочих — вопросы, и оперативно (часто во время самого мероприятия) формулировать пути решения этих вопросов применительно к имеющимся у него возможностям.
Он, в отличие от многих политиков, лишнего и невыполнимого не обещал, искренне пытался выполнить обещания, шел до упора.
Вопросы, как вросшие в землю, проржавевшие до основания паровозы, сдвигались с мертвой точки, скрежеща, волоча за собой дремучие бороды бурьяна и выдранные из земли суставы корней, ползли по провалившимся рельсам. Далеко не все добирались до ремонтных мастерских, но некоторым удавалось. Шеф был в вариантах решения различных задач, как рыба в чешуе. Народ это чувствовал, а потому (во время встреч шефа с избирателями, выступлений на митингах, посещений заводов и научных центров) воспринимал его как золотую рыбку, которая сможет исполнить заветные желания. Только вместе с вами, обычно говорил шеф, только, только если вы этого действительно хотите и согласны идти со мной до конца. По-другому не получится. Тут уже народ мысленно примеривал на себя чешую золотой рыбки, недоумевал, косясь на собственные лохмотья и разбитое корыто, почему старуха (обобщенный образ народа) до сих пор не столбовая дворянка, не боярыня, не владычица морская? А кое-кому виртуальная сияющая чешуя уже казалась кольчугой, и руки чесались в желании взять топор, да и…
Информация мертва, говорил шеф, если ее нельзя преобразовать в живое конкретное дело. Но путь к этому непрост, продолжал он, его можно уподобить пути личинки через куколку к бабочке, или зерна — через стебель к колосу. Тему зерна закрыл Иисус Христос, вспоминал Евангелие шеф, не будем повторять Его пропорцию: девять зерен погибает, лишь одно прорастает. Большинство бабочек тоже, отлетав свое, погибает, но у одной из них в определенное время в определенном месте есть шанс закрыть своими крыльями солнце, заставить его светить по-новому. Превращение бабочки в дракона — крокодила, способного проглотить солнце, происходит, когда бабочка влетает в обычно рассеянный и практически невидимый, но иногда упругий, как жгут, концентрированный, как кислота, слепящий, как тьма, луч народной воли. Информация превращается в мысль. Мысль превращается в идею. Идея превращается в идеологию. А что такое идеология? — спрашивал шеф и сам же отвечал: идеология — это инструмент исправления мира. Но у нас нет идеологии! — рубил ладонью воздух. Поэтому все, чем мы здесь занимаемся, — строго обводил взглядом притихших советников, помощников и прочих прихлебателей, именующих себя соратниками, — не имеет никакого отношения к реальной жизни, а только — к нашему, точнее вашему прокорму!