К счастью, обида на шефа не успела погрузить Вергильева в наркотический сон, когда «центр времени» смещается подобно центру тяжести, сносит человека с орбиты здравого смысла, заставляет бесцельно бродить по кругу одних и тех же, странным образом обновляющихся переживаний.
Он пребывал во власти другой — идейной — обиды, в основе которой лежала ложная, но для Вергильева живая и непоколебимая, уверенность, что он, Вергильев, лучше шефа знает, что и как надо делать шефу. Он, естественно, держал это в себе, старался не перегибать палку.
Но у шефа был глаз-ватерпас.
Карьеру губят не только собственные ошибки, однажды заметил он Вергильеву, но и фанатичная преданность подчиненных. Звероподобное их усердие, даже в исполнении благих начинаний, автоматически превращает начальника в идиота. Если речь не идет о жизни и смерти, возразил Вергильев. Сталина в тридцать седьмом году никто идиотом не считал. Наоборот, именно тогда он стал богом. Увы, ответил шеф, все боги, принимавшие кровавые жертвы, стопроцентно конечны во времени. Имя им — идолы. Бесконечен только бог, принесший себя в жертву сам. Эту высоту нам не взять, вздохнул Вергильев, наша планка ниже. Насколько ниже? — поинтересовался шеф. Крови не пролить и на крест не попасть, ответил Вергильев. В русском языке слово «история» — женского рода, покачал головой шеф. Она таких персонажей не жалует. Может, разок, вынужденно дать, как Керенскому, или Горбачеву, но в мужья берет, таких как Ленин или Сталин.
Обида мгновенно, как сухой лед на летнем асфальте, испарилась, стоило только шефу вернуть Вергильева в строй. Собственно, это была не обида, но временно поруганная преданность шефу. Точнее, даже не шефу, но некоей идее, которую в сознании Вергильева олицетворял шеф. То есть, это была преданность… себе, своей идее, а инструментом (тончайшей отверткой, но в идеале — отбойным молотком), утверждающим идею в мире, являлся шеф.
Часто Вергильева охватывал ужас от того, что он сам не мог ясно сформулировать эту идею. Тогда он бросался с блокнотом за шефом, записывал каждое его слово, как Матфей за Иисусом, чтобы найти в словах подтверждение своей идее.
Иногда же, как, к примеру, сейчас, идея, как отважный ребенок-вундеркинд, развивалась самостоятельно без малейшего участия шефа.
Вергильев в очередной раз на свой страх и риск отправлялся по заданию шефа «не знаю куда» чтобы принести «не знаю что». Он отдавал себе отчет, что давно утратил контакт с шефом, как с живым человеком. В его сознании утвердился некий оцифрованный мозгом образ, вполне возможно, не имеющий ничего общего с реальной личностью. Люди, разрыв с которыми в силу разных причин невозможно (хотя это только так кажется) пережить, «архивируются» в сознании, преображаясь в лучах направленных на них эмоций иногда в прекрасные, иногда — в ужасные, но чаще — совмещающие эти два признака фантомы.
Вергильев еще не знал, что именно предпримет, но уже знал: чем бы это потом ни обернулось для шефа, тот не сможет его упрекнуть. Он сделает все возможное и невозможное, чтобы исправить ситуацию. Если ситуация не захочет исправляться — тем хуже для ситуации! Воистину в мире не было долгов. Только вот проценты по долгам были разные. Он выгнал меня с работы, подумал Вергильев, и… ничего. Как с гуся вода! Получалось, что, выгнав его с работы, шеф развязал ему руки, чтобы…
Вергильев мог затянуть на шее шефа веревку.
Или — подобно факиру — превратить виртуальную веревку в шест, обхватив который, шеф мог забраться под самый купол политического шапито.
Пан или пропал, подумал Вергильев, после таких статей осторожничать поздно! Странным образом он платил проценты сразу по двум долгам. Первый — испарившаяся, но не забытая обида на шефа. Второй — не знающее тормозов стремление сотворить для него чудо.
Скачав с сайта газеты электронную версию статьи, Вергильев быстро переделал ее. Она стала выглядеть, как «утечка» с секретного совещания президента с сотрудниками «ближнего круга». Из «утечки» следовало, что президент не только окончательно разочаровался в сложившейся на данный момент в стране системе управления, но и усомнился в перспективах человеческой цивилизации. По мнению президента, международное сообщество вступило в эпоху хаоса, нищеты и войн. Все Божьи заповеди, в особенности вечная мечта человечества о социальной справедливости, целенаправленно и цинично попираются. Скрепляющие мир, как бочку, обручи договоренностей о разделе территорий, ресурсов и капиталов проржавели и истончились. Бочка вот-вот развалится. Это в лучшем случае. В худшем — взорвется. Президент всерьез подумывал о том, чтобы отцепить вагон России от несущегося на всех парах в пропасть экспресса мировой финансово-капиталистической цивилизации. Он понимал, что любое его действие немедленно вызовет сильнейшее противодействие, но был готов рисковать, потому что другого пути спасения России не видел. Если нас не успеют уничтожить до того момента, как мы обособимся, закроемся, отречемся от старого мира, будто бы заявил президент на этом мифическом совещании, у нас есть шанс. Но для того, чтобы им воспользоваться, продолжил он, надо взрыхлить почву. Во-первых, занять общественность обсуждением на первый взгляд абсурдных, но перспективных — как учение Христа в первые годы новой эры — идей. Во-вторых — ударить по «пятой колонне» внутри власти, по так называемой «элите», мгновенно и эффективно нейтрализовать всю повязанную с Западом сволочь. Нужен повод. Причем не формальный, а… божественный, как явление Христа народу, в одночасье изменяющий архетипы общественного сознания. Думайте, будто бы приказал сотрудникам президент, предлагайте варианты. Промедление смерти подобно.
Перечитав текст, Вергильев остался доволен.
Перед его глазами возникло сглаженное ботоксом, модернизированное омолаживающими технологиями лицо президента. Встречаясь с народом, президент надевал маску утомленного властью, но застенчивого и временами простого, как таксист, инкассатор или спасатель из МЧС сверхчеловека. Но если беседа шла, как выражались эти самые таксисты, «не по бритому», лицо его самопроизвольно и злобно заострялось, на нем появлялась угрожающе-неискренняя улыбка. Так мог улыбаться восточный человек на базаре в момент проверки документов; гопник, услышавший поздней ночью от остановленного в подземном коридоре дяди в очках отказ «помочь деньгами»; таксист, размышляющий заехать или нет в морду пассажиру. Два вопроса вызывали у президента устойчивую ярость: почему он так нежен с миллиардерами-олигархами, разворовавшими все и вся; и — так ласков с либералами, сживающими со свету народ безработицей, ничтожными пенсиями, убийственными тарифами ЖКХ, платной медициной, позорным телевидением и убогим (ЕГЭ) образованием? При этом сами либералы искренне и открыто ненавидели президента. Но куда сильнее, нежели они президента, их ненавидел народ. Что мешало президенту встать на сторону народа и отобрать у олигархов не ручки, которыми те срежиссированно подписывали в его присутствии приказы о копеечных прибавках к зарплатам работников, а заводы, фабрики, пароходства и буровые платформы? Президенту не нравилось, когда излишне начитанные избиратели, допустим, во время встречи в библиотеке, цитировали по памяти, что писали в позапрошлом веке о либералах Достоевский и Лесков. Самым печальным (для страны) было то, что президент и впрямь не понимал — почему народ, даже в глухих деревнях, где никакой информации, кроме телевизора, безошибочно (как батюшка одержимых бесом) определяет либералов среди политиков, и почему ненавидит их едва ли не сильнее, чем сталинских палачей?