И вот теперь те же самые люди – действительно те же самые, только отрастившие округлые брюшки или, наоборот, украсившие свои животы в фитнес-клубах кубиками мышц, – снисходительно растягивая слова, бросали:
– Хорошо вчера посидели. И недорого, в пятьсот евро уложились, – переводя рубли в европейские деньги, чтобы Саше было понятнее.
И то же самое говорили их дети, и дети сидели в тех же самых ресторанах, хотя если бы молодой человек, студент, пришел в Париже или Вене в ресторан, где счет составляет пятьсот евро, то ничего, кроме общего недоуменного презрения, такой молодой человек не вызвал бы.
Относиться к этому неожиданному московскому расточительству можно было как угодно, но раз уж она здесь живет, то приходилось принимать эти правила.
Саша старалась не задавать себе вопрос, сколько еще она будет здесь жить. Европейский мир, в котором она так свободно и радостно чувствовала себя, когда у нее был голос, когда она была признана и востребована, – этот внешний мир теперь ее пугал. А мир московский, несмотря на все произошедшие в нем изменения, был ей понятен. Она не воспринимала его как внешний – он был для нее внутренний, нутряной. Он то радовал, то злил, но она чувствовала себя в нем как рыба в воде, вот ведь как. А спроси, почему – не ответила бы.
Но жить хоть в том, хоть в этом мире, не имея постоянного дохода, было невозможно. И что делать, было в общем-то понятно: раз она не может больше петь, значит, будет учить пению.
Ей казалось, что найти учеников будет непросто. И потому, что она бывала в Москве лишь урывками, а значит, ей недоставало в московском музыкальном мире необходимых знакомств, и, главное, потому, что быть хорошей певицей вовсе не значит хорошо учить пению. Сможет ли она хорошо учить, Саша не знала. В Вене она бы точно не взялась за это с такой самонадеянностью, да и в Москве эта затея казалась ей авантюрной…
Но неожиданно выяснилось, что беспокоится она напрасно. Ее биография – Вена и Милан, где она стажировалась, а потом пела в опере, и многочисленные концерты по всему миру, и просто известность имени, – все это обладало в Москве невероятной притягательностью. От учеников отбою не было.
Только это были особые ученики, как раз те, кто посещает рестораны со счетом в пятьсот евро; так Саша их для себя определяла. Никакого представления о том, что такое хороший педагог, у них не было, зато они были падки на внешние признаки успеха, и учеба у Александры Иваровской привлекала их именно в этом смысле.
Это были богатые дилетанты – надо было называть вещи своими именами.
Но если принимать это во внимание, то надо иначе строить свою жизнь. Надо возвращаться в Европу, напоминать о себе, добиваться, чтобы тебя включали, например, в жюри международных конкурсов, добиваться этого с отчаянием и яростью, потому что в такие жюри охотно включают тех, у кого есть настоящее и будущее, а не одно лишь прошлое. Надо добиваться, чтобы тебя не забывали, и тоже отчаянно этого добиваться, потому что даже когда ты пела, то все-таки не была Марией Каллас, а была просто не хуже или несколько лучше других, а теперь…
Стоило Саше позволить, чтобы эти мысли овладели ею, как ее охватывала такая тоска, что хоть волком вой.
Куда ей ехать, зачем? Лучше давать уроки пения московским нуворишам. В ее положении не стоит быть чересчур разборчивой.
Рассказывать Филиппу о своем новом занятии Саша не стала. Лгать ему, уверяя, будто это занятие ее увлекает, она не хотела. А если бы сказала, что это только ради денег… Наверняка он предложил бы ей деньги сам, стал бы уговаривать, чтобы она не тратила свою жизнь на нелюбимое дело.
Представив, как унизительно будет это выслушивать, Саша решила, что лучше вообще ничего ему не говорить. В конце концов, не любовника же она от него скрывает. А подробности ее профессиональных занятий ему знать необязательно, да и неинтересно, пожалуй.
Заниматься с детьми Саше и в голову не приходило. Зачем, когда и взрослых учеников достаточно? Некоторые из этих взрослых надеются сделать оперную карьеру, впервые занявшись пением в тридцать лет, и за свою иллюзию, а точнее, за прихоть платят так щедро, что нет никакой необходимости вступать в такую непростую область, как работа с детьми.
Все это, или почти все, Саша объяснила маме Марии Таллас. Та так и представилась, позвонив:
– С вами разговаривает мама Марии Таллас.
Сразу можно было догадаться, что с этой дамой лучше дела не иметь. Торжественный тон, которым она объявила, чьей мамой является, был тому свидетельством.
Надо было без лишних церемоний сказать, что никакой Марии Таллас она не знает и знать не хочет. Но интереса ради Саша спросила:
– А кто такая Мария Таллас?
– Моя дочь, – объяснила дама.
Спасибо за объяснение!
– А еще кто она? – поинтересовалась Саша.
Ей в самом деле было уже интересно, кого можно называть так торжественно и с такой уверенностью, что имя говорит само за себя.
– У нее волшебный голос, – сказала мама Марии Таллас.
Саша вздохнула.
– Ваша дочь где-нибудь учится? – спросила она.
– В музыкальной школе, в третьем классе. Но ее голосу нужна настоящая огранка. Нам посоветовали вас.
Кто посоветовал, Саша интересоваться уже не стала. Это не имело значения.
– Я не работаю с детьми, – сказала она.
– Почему? – удивилась дама.
– Потому что голос у вашей дочери еще сто раз переменится.
– Не переменится, – уверенно сказала дама. – Когда вы ее услышите, то сами сразу же поймете.
– Я не собираюсь ее слушать, – отрезала Саша. – Всего доброго.
– Мы будем платить за урок…
Тут мама Марии Таллас назвала такую сумму, что Саша чуть со стула не упала. Столько не платили за урок ни одной венской музыкальной знаменитости. Это могло быть даже лестно, если бы не самоуверенный тон, которым была названа сумма.
«А не все ли равно? Можно подумать, остальные мои ученики – нищие гении, с которыми я занимаюсь из любви к искусству. Ровно такие же Марии Таллас, только за эту платить будут больше. Снявши голову, по волосам не плачут».
– Я послушаю вашу дочь, – сказала она.
«Хорошо, что я не отказалась!» – это было первое, что подумала Саша, когда Маша Таллас пропела первую песенку из тех, что приготовила для прослушивания, – бетховенского «Сурка».
Пела она не русский перевод, а стихи, написанные Гёте, где немецкие строчки перемежаются французскими, передавая речь маленького савояра, который выучил сурка плясать и ушел из нищих альпийских долин в богатую Германию на заработки. Слова звучали трогательно и нежно.
Но дело было не в словах. Трогательно и нежно звучал Машин голос. Это было то, что называется «брать за душу» – в чистом, беспримесном виде.