Яцека она знала почти так же давно, как старую
Богуславу. Был он года на два младше Юльки, а потому она приняла его как живую
игрушку и, право же, была почти единственным человеком в доме, коего не пугало
уродство и злонравие ребенка. Посули в награду лакеям и денщикам тысячу злотых,
все равно никто из многочисленных любовников Агнешки не пожелал бы признать
мальчишку своим. Будто зачал его сам нечистый, и только Богуслава по
родственности да Юленька по малолетству и любви к своей няньке могли быть с ним
ласковы. Впрочем, только им он и платил большей или меньшей приветливостью,
поскольку весь остальной род человеческий вызывал в нем неприязнь, ну а к князю
Никите Ильичу Яцек с первых мгновений жизни питал особенную злобу и даже как-то
раз до крови прокусил ему руку, когда князь, желая порадовать добрую Богуславу,
вознамерился погладить ее внука по голове. Был Яцек редким пакостником,
умевшим, однако, все обделывать шито-крыто, так, что долгое время никто не
догадывался о его проказах, пока князь не застиг его на месте преступления.
Зайдя в неурочный час в парадную залу,
увешанную по стенам портретами государей русских, князь остолбенел, увидев там
вовсе голого Яцека, с непристойными телодвижениями выплясывавшего краковяк,
приглашая присоединиться к себе то одного, то другого царя или царицу, а их
молчаливый «отказ» встречал такими словечками, которые более уместно услышать
из уст грязного, опустившегося пьяницы, нежели восьмилетнего ребенка. Более
того, он грозил всякому портрету железным аршином, оказавшимся в его руках.
Особенно досталось Петру Великому. Вообразив, что сей грозный царь смотрит
насмешливо на его мерзкие чудачества (что и было въяве!), Яцек, разъярясь,
вдруг хватил аршином по портрету, да так, что порвал полотно. У князя помутился
разум от ярости. Он вырвал железный аршин из рук Яцека и так отходил
дьяволенка, что унесли мальчишку чуть живого, да и самого Никиту Ильича едва
удар не хватил.
На кухне судачили: помрет, мол, парнишка,
почитай, кровью истек! Ан нет, оклемался Яцек. Не истек кровью, не умер,
выздоровел – однако переменился разительно, словно подменили его! Притих,
сделался кроток, почтителен, с охотою взялся за учебу, особенно за книжки
духовного содержания, и весь его облик – тихий, благостный, со склоненной
головою и потупленными очами – выражал одно: радостное смирение. Самую большую
страсть его теперь составляли птицы. Он держал их в своей комнатушке: канареек,
соловьев, скворцов, – учил разным напевам под органчик или дудочку или сам
насвистывал им песенки. Птицы у Яцека почему-то долго не жили: то одну, то
другую находили лежавшей в клетке лапками вверх. Конечно, следовало бы
воспретить ему губить божьих тварей, да ни у кого, прежде всего у князя,
который втайне стыдился той вспышки ярости, язык не поворачивался и рука не
поднималась лишить несчастного его забавы. Почему несчастного? Да потому, что
через год ли, другой после случившегося заметен стал у Яцека горбик, который
потом обратился в довольно большой, уродливый горб. По углам прислуга
шепталась: мол, барин набил мальчонке горб, иначе откуда бы ему взяться? И
только старший повар Федор Иванович, подвыпив, во всеуслышание заявлял: «Вы
думаете, с чего Яцька таково-то переделался? По добру или по уму? Да ничуть же
не бывало! Это злоба его в горб свернулась – лежит, ждет своего часа! Надо ж ей
было куда-то деваться до поры до времени!»
А потом случилась беда. Княгиня Ангелина
Дмитриевна, очень хотевшая ребенка, наконец забеременела. Все в доме, и в
первую очередь Юленька, которой тогда было лет шестнадцать, не знали покоя,
ожидая радостного события. Но однажды княгиня, спускаясь с лестницы, увидела на
ступеньке тень Яцекова горба – и оступилась со страху, и съехала с лестницы –
и, понятно, скинула. Никого тут никто не винил, что бы там ни бурчал на кухне
повар Федор Иванович, однако же Богуслава сама попросила князя отпустить ее от
дел, позволить жить не в господском доме. Яцек пристроился на работу недалеко,
в костеле: двор подметать, храм в чистоте содержать. Юлия встречалась с ним
часто, но всегда с тщательно скрываемым испугом, раз от разу примечая, что горб
Яцека становится все уродливее и громаднее.
* * *
Вот и сейчас – она невольно вздрогнула, когда
дверь начала приотворяться и жаркие глаза заглянули в комнату.
– Спите, панна Юлька? – прошелестел
шепоток, и она отозвалась:
– Доброе утро, Яцек! Нет, я давно встала. Что
там на улицах?
– Да так, тихо все. – Яцек вошел, зябко
потирая руки. – Ишь как здесь тепло, а на дворе подмораживает. Я поутру
затопил печку-то, дрова уронил, думал – разбудил вас, ан нет: глянул в щелочку
– вы спите как убитая. Ну я и пошел в костел…
Он вдруг осекся, уставившись на клетку, в
которой сердито нахохлились синицы.
– Как это… Кто это ее сюда?.. – Он
запнулся.
– Надо думать, ты, кто ж еще, – пожала
плечами Юлия, удивляясь, что Яцек, оказывается, может так неистово краснеть –
ну чисто кумачом!
– А, да, – криво улыбнулся он. – Я
ведь хотел перенести ее в мансарду, где прохладнее, да, верно, позабыл здесь,
когда заглянул…
– В щелочку, – неприязненно уточнила
Юлия, отворачиваясь.
Чего он врет! В щелочку, конечно! Он прокрался
в комнату и разглядывал ее, спящую, в этом нет сомнения. Счастье, что
Богуславина рубаха обширна, как палатка, ее и пуля не пробьет, не то что
нескромный взор. Однако представить себе, как Яцек приотворяет дверь, крадется
на цыпочках, пожирая нескромным взором спящую, и до того увлекается этим
созерцанием, что даже забывает клетку с синицами, – представить все это
отвратительно. Вообразив, как Яцек, потеряв голову, лезет к ней под одеяло, она
так передернулась, что, враз поняв все ее мысли, горбун внезапно побелел,
словно не только от лица, но и из всего тела его отхлынула кровь.
– Брезгуете? – проскрипел он. –
Брезгуете мною, да?
– Что это ты, Яцек? – прищурилась
Юлия. – Не забывайся, знаешь ли!
– А ведь вы в моем доме, панна Юлька, –
вкрадчиво сказал Яцек. – Пользуетесь моим гостеприимством, однако же…
– Дом вовсе не твой! – перебила
Юлия. – Дом Богуславы! И купил его, между прочим, для Богуславы, а не для
тебя, мой отец!
– Ваш отец… – голос Яцека был как скрежет
зубовный. – Ваш отец, будь он проклят! Жалею, что ушел он от рук моих! Я
бы ему горло-то перервал! Всего бы разорвал! Потихоньку, по жилочке… Чтоб
кровью да криком изошел, как я исходил, когда он меня железным аршином
охаживал! С тех пор-то я в чудище превратился, в горбуна, коим панна Юлька так
брезгует!