Комнатка оказалась очаровательной,
великолепной, изысканной – но тоже сплошь лиловато-сиреневой, от обоев на
потолке и многочисленных драпировок до белья на постели. Юлия этот цвет всегда
любила – хотя и не носила, уж очень он бледнит! – но сейчас почувствовала
себя запертой в каком-то французском склепе: ведь общеизвестно, что лиловый –
цвет траура французских королей. Но тут служанки – две польки, столь же
надменные, как и сама графиня, – внесли ванну и кувшины с горячей водою, и
когда Юлия увидела, что тело ее приобрело сияюще-розоватый цвет и так и
светится теплом, она несколько примирилась с окружающим миром и позволила
уложить себя в сиреневую постель, милосердно согретую горячими кирпичами – на
английский манер.
Покоевы одинаково присели, буркнув что-то на
прощание, и удалились, все убрав в комнатке. Юлия попросила не гасить свечей,
потому что горячая ванна разогнала сон, и лежала, бездумно глядя в потолок,
который становился все светлее и светлее, пока не сообразила, что на него, да и
на всю комнату легли яркие лунные лучи.
Юлия поняла, что, даже когда она погасит
свечу, уснуть будет трудновато: луна стояла прямо против окна и пока еще уйдет…
Покоевы почему-то не позаботились задернуть портьеры, и Юлии пришлось с
неохотою выбраться из теплой постели и босиком бежать к окну. Она не сразу
нашла шнур от портьер, однако дергала его безуспешно: что-то шелестело, а шторы
не сдвигались. Верно, так и придется спать при луне, подумала она с досадою,
отвернулась от окна – да так и ахнула, увидев две человеческие фигуры, замершие
в темном проеме стенной ниши.
Одним прыжком бросилась за портьеру,
спряталась, наконец осмелилась одним глазком выглянуть… и вздохнула с
облегчением, поняв, что невзначай, играя шнуром, раздернула шторки, заслонявшие
эту нишу, в которой стояли две статуи – гипсовые, но раскрашенные на манер
фигур святых в костеле.
Но это были отнюдь не фигуры святых, и Юлии
пришлось не один раз ущипнуть себя, прежде чем она поняла, что глаза ее не
обманывают.
Это была скульптурная группа, изображающая
любовников, замерших в соитии. Мужчина стоял, широко расставив ноги и чуть
согнув их в коленях, упершись в них руками, как бы поддерживая ноги женщины,
сплетенные за его спиною. Женщина полусидела-полулежала в кресле, запрокинув
голову, руки ее цеплялись за бедра любовника, и ясно было, что он – лишь орудие
ее удовольствия. И сколь ни была ошеломлена Юлия, она все же не могла не
заметить, что статуи выполнены и раскрашены с поразительным тончайшим
мастерством, а искаженные страстью черты женщины ей знакомы. Приглядевшись, она
вновь ахнула, ибо узнала… Эльжбету Чарторыйскую!
Юная, пылкая, исступленная красавица с
пламенным ртом, длинными распущенными волосами и безупречной фигурою – неужто
это ее видела нынче Юлия за ужином заплесневелой и неприглядной, словно бледная
поганка?! Что это – воспоминание художника или просто некий образ, скульптурное
воплощение страсти? Неужто в самом деле отыскались люди, которые предавались
исступленной страсти в то время, как их ваял посторонний наблюдатель? Но каков
же должен быть мужчина, пыла коего не смутили, не остудили чужие глаза?!
Она перевела взгляд на лицо мужской статуи и
вздрогнула при виде этой жестокой и лукавой красоты. Даже в застывшем гипсе
жила победительная уверенность молодого самца в своей неотразимости, в своей
необоримой власти над женским естеством.
С трудом сглотнув – горло совершенно
пересохло, – Юлия попятилась, наткнулась на стул, повернулась… И увидела
еще одну нишу. И еще одну статую в ней.
Это был тот же самый мужчина и в той же самой
позе, но один. Впрочем, похотливость его от этого не убавилась, и жезл его
мужского достоинства торчал столь же вызывающе. А вот выражение лица… Как-то
так были нарисованы его глаза, что, куда бы Юлия ни встала, он всюду смотрел ей
прямо в глаза – смотрел лукаво и недвусмысленно, даже не призывая, а приказывая
немедленно заняться с ним любовью. Колени Юлии затряслись, и она рухнула на
стул. Но глаза статуи от нее не отрывались и теперь, принуждая приблизиться.
– Нет, нет, чертовщина, пакость! –
пролепетала Юлия.
Глаза статуи манили, соблазняли, насмехались:
«А ты испытай меня! А ты попробуй моей сласти – вот сама и узнаешь!»
Юлия прижала руки к груди. Ее шелковая –
сиреневая! – ночная рубашка, очевидно, сделалась красной, потому что жгла
огнем.
Ничего не соображая, чувствуя только, что вся
горит, Юлия кинулась к столику у кровати, схватила стеклянный кувшинчик с водой
и принялась пить прямо через край, даже не налив в стакан.
Питье оказалось благословенно-холодным, но это
была не вода: что-то горьковатое, и кисловатое, и сладковатое враз. Запах
показался на мгновение тинистым, но тут же после этого ощущение прошло, и Юлия
допила все до капли, с восхищением ощущая, как спадает жар, успокаивается сердце.
Опасаясь потерять это мгновение власти над собой и вновь предаться опасным
мечтаниям, она, вперив глаза в пол, решительно направилась к окну, решительно
потянула шнур, так что вместе со шторками на нишах теперь послушно задернулись
и портьеры, отгородив комнату от пронзительного лунного света. Юлия задула
свечи и легла, отвернувшись от опасных ниш и изо всех сил молясь про себя,
отгоняя все прочие образы. Скоро она ощутила, что наплывает милосердная
дремота, и слабо улыбнулась от радости, что сейчас уснет… И она уснула, однако,
верно, отрезвляющее действие напитка и молитвы тотчас кончилось, ибо всю ночь
Юлия промаялась в безумных, страстных, горячечных видениях. Тот мужчина
оказался живым, вышел из своей ниши и предался неистовым забавам с Юлией и в то
же самое время каким-то образом во второй нише блудодействовал с Эльжбетой.
Проснуться, отогнать видения у нее не было сил, пришлось терпеть. А сон
принимал все более немыслимые, чудовищные формы!
Теперь Юлии снилось, что пришли в ее
опочивальню цыганки в ярких юбках и платках, трясут голыми грудями, распевают
хриплыми голосами, бьют в ладоши, хохочут, глядя, как молодые цыгане поочередно
подходят к постели, где распростерта она… и смех цыганок заглушают стоны за
окнами, и крики о помощи, и чей-то голос, который непрестанно звал Юлию по
имени, а потом умолк, а звон монист заглушал бряцание оружия. И даже выстрелы
чудились ей, но куда громче звучали хриплые выкрики цыганок, понуждающие своих
собратьев снова и снова совокупляться с Юлией. А она принимала каждого, потому
что в эти мгновения перед нею вспыхивало измученное ревностью лицо Зигмунда,
его страдающие глаза, и Юлия злорадно восклицала:
– Видишь? Видишь? С ним лучше, лучше, чем с
тобой!..
Но вдруг он опустил веки, отвернулся – ушел, и
сон исчез – остался один нескончаемый мрак.
* * *
– Юлия! Юлия! Да проснись же, ради Христа!
Голос Ванды. Ох, как громко, громко… как
больно.
– Не бей, не бей… – слабо пробормотала Юлия,
со стоном хватаясь за голову. – Замолчи!