Он едва ли не моляще вглядывался в лицо Юлии,
а ее в тот миг занимало лишь то, что ее впервые назвали по титулу мужа –
графинею, а не княжной, как прежде. И отец надписал свое письмо так же:
«Графине Белыш-Сокольской…»
– Да! – встряхнулась она. – Так вы
говорите, здешние женщины отказываются? Но почему? И разве вы не можете им
приказать?
– Ну не под ружьем же их вести? – пожал
плечами Добряков. – Воевать с женщинами!.. Они стоят на своем неколебимо,
и у меня сложилось впечатление, будто они чего-то боятся. Какой-то могилы или
кого-то из могилы.
– Привидения? Вурдалака? Упыря? –
расширила глаза Юлия в предвкушении чего-то необычайного.
– Да вы надо мной смеетесь! – надулся как
мальчик Добряков. – Лучше скажите: кухарка ваша – она какова?
– Готовит отменно, – честно сказала
Юлия. – К тому же я ей кое-чем обязана. Только вы ее не захотите, –
сочла нужным предупредить она.
– А что такое? – насторожился Добряков.
– Да… – Юлия замялась. – Ну сами увидите.
Позвали Баську, и тут Юлия испытала небольшое
потрясение. Конечно, повязка по-прежнему прикрывала глаз; вдобавок еще одна
поддерживала челюсть («Зубы ноют!» – страдальчески промычала Баська), однако
платочек, укутывающий ее голову, оказался белоснежным, а пестрядинное
чистенькое платьице облегало фигуру, которую под прежними лохмотьями невозможно
было и предположить. Словом, вид у Баськи, особенно если не глядеть на лицо,
которое, впрочем, она по обычаю держала потупленным, был вполне
респектабельным, и Добряков вздохнул с явным облегчением.
– Пойдешь со мной, – сказал он
приветливо. – Будешь служить на кухне его высокопревосходительства.
– А барыня… барыня что скажут? –
проблеяла Баська.
– Делать нечего, – ответила Юлия. –
Я тебе заплачу, да и там не оставят внакладе.
– Фельдмаршал щедр с прислугою, – подтвердил
Добряков, и Баська в ответ промычала что-то радостное, комкая край передника.
Юлия еще хотела сказать, что очень ей
признательна за вчерашнюю храбрость, но при Добрякове говорить об этом
почему-то не хотелось, так что она лишь расплатилась с Баською весьма щедро, а
затем та в два счета собрала свой сундучок и пошла вслед за Добряковым к
просторному дому в полугоре, где остановился главнокомандующий. А Юлия тотчас
забыла и о ней, и о Добрякове, и о Дибиче, распечатав кругом исписанный листок
– письмо отца.
«Ненаглядная моя дочь! – писал князь
Никита. – Спешу тебе сообщить, что известие о нашей встрече и о
последующих событиях уже отправлено твоей матушке, и в самом скором времени ты
получишь от нее весточку. Мне, разумеется, было бы спокойнее, чтобы ты и сама
теперь же отправилась в Любавино. Все-таки война, и беспокойство о тебе терзает
меня непрестанно. Множество добрых людей погибло, и враг еще не сокрушен, хотя
успехи наши на всех фронтах неоспоримы, и скорое взятие Варшавы неизбежно.
Пламенная во всех русских любовь к Отечеству произвести может чудеса. Скажу,
повторяя великого Державина: «О росс, о род великодушный, о твердокаменная
грудь!»
Я встретился с твоим супругом и постарался
убедить его в том, что тебе лучше уехать в Россию, а не жить на биваках, тем
паче что видитесь вы крайне редко. Александр Иванович обещал подумать и намерен
в самое ближайшее время, а точнее, 28 числа сего месяца, ежели не произойдет
непредвиденного, наведать тебя, чтобы обсудить ваши намерения…»
Тут Юлия даже лоб наморщила, пытаясь
уразуметь, кто такой Александр Иваныч, но потом вспомнила роковые слова:
«Венчается раб Божий Александр-Сигизмунд рабе Божией Юлии…» и сердито покачала
головой. Для нее он всегда останется только Зигмундом, и по-прежнему в том
имени – свист клинка, извлекаемого из ножен, и ни звука нежности.
«Полагаю, ты и посейчас еще пребываешь в
недоумении относительно моей суровости и поспешности в вопросах твоего
брака, – читала она далее и от всей души соглашалась с отцом. – Я
никогда не доверял бумаге, а потому и сейчас не стану объясняться, но ты, зная
мою всегдашнюю к тебе родительскую любовь, должна верить: все, что я совершал,
я совершал из любви к тебе, моя дорогая, единственная дочь! Ты отрада моего
сердца, счастье твое для меня превыше всех благ мира. Твое и твоей матушки.
Жизнь есть нагромождение роковых недоразумений, которые частенько отвращают
друг от друга любящие сердца, а посему души, созданные друг для друга,
соединяются, увы, так редко! Мы с твоим нареченным женихом сделали все, что
было в наших силах, дабы ты миновала горькую юдоль потерянного счастья.
Но пора проститься. Как ни много сказано,
истинный смысл свершившегося способна приоткрыть тебе лишь сама жизнь – и
время, кое всех усмиряет. Помни, кто отныне твой заступник, и не выходи из его
воли! Сие будет лишь ко благу! Да пребудут с тобой мои благословения! Защити
Бог Отечество – и тебя! Твой любящий отец князь Никита Аргамаков.
P.S. Не передаю поклонов графу Александру, ибо
надеюсь сам свидеться с ним в самое скорое время».
«И в очередной раз дать ему убедить меня, что
я действовал исключительно для счастья моей ненаглядной дочери», – сложив
письмо, мысленно докончила Юлия.
Да, крепко обратил Зигмунд отца в свою веру!
Бог им обоим судья! Сделанного уж не воротишь, но что, интересно, сказал бы
рассудительный князь Никита, узнав о поношенном платье, присланном в подарок, о
вине, после коего Антоша все еще валяется пластом, полубесчувственный?
И Юлия вновь представила, что случилось бы,
когда б она «не вышла из воли» супруга, а приняла его подарки? Она видела, как
лежит, облаченная в это злополучное платье, погруженная в крепкий сон, не видя,
не зная о злодеях, явившихся ночью… Не чувствуя ничего, вполне покорная
надругательству и даже убийству!
Что произошло? Роковая случайность? Одно из тех
недоразумений, которые, по словам отца, губят людские жизни? Или чей-то злобный
умысел? В случившемся было что-то нарочитое, почти театральное, дешевое! Юлию
передернуло, будто по руке таракан пробежал, мелко перебирая лапками.
Она подошла к окну. Запущенный сад с трех
сторон окружал дом. Ветки малины, свободно раскинувшиеся в тенистой прохладе
сада, уже усыпанные тугой зеленой завязью, врывались в открытые окна.