Он читает, что говорят родители двух исчезнувших девушек, разыскиваемых в связи со взрывом четырехэтажного дома. Мать и отец одной из них обращаются к дочери с экрана телевизора и умоляют ее сообщить, сколько людей было в доме к моменту взрыва. «Если там больше никого не было, — говорит мать, — поиски можно прекратить, не доламывая уцелевшие стены. Я верю в тебя, — говорит мать пропавшей дочери, вместе с компанией друзей превратившей нью-йоркский дом в фабрику по изготовлению бомб, — и знаю, что ты не захочешь усугубить тяжесть этой трагедии. Пожалуйста, прошу тебя, позвони, пришли телеграмму или попроси кого-нибудь позвонить и передать сюда требуемую информацию. Нам нужно одно: знать, что ты в безопасности, и мы говорим тебе: мы тебя любим и очень хотим помочь».
Именно эти слова говорил со страниц газет и с экранов телевизоров отец исчезнувшей римрокской террористки. Mai любим тебя и хотим помочь. На вопрос, были ли у него «хорошие отношения» с дочерью, отец нью-йоркской девушки ответил столь же правдиво и горестно, как и отец террористки из Римрока, которому был в свое время задан такой же вопрос: «Нет. Мы, родители, вынуждены ответить „нет“. В последние годы не было». Судя по словам этого отца, его дочь боролась за то же, за что боролась и Мерри, обвинявшая за семейным столом родителей в эгоизме и буржуазном образе жизни и объявляя целью своей борьбы «изменение социальной системы и передачу власти в руки девяноста процентам населения, лишенного сейчас влияния на политическую и экономическую жизнь страны».
Отец второй разыскиваемой девушки был, по словам сотрудника полиции, «предельно закрыт» и ограничился заявлением: «Я не располагаю никакими сведениями о ее местопребывании». И отец римрокской террористки верит ему, лучше любого другого отца в Америке чувствует всю тяжесть горя, скрытого за бесстрастной формулировкой «я не располагаю никакими сведениями о ее местопребывании». Не случись с ним того же, он, вероятно, обманулся бы этой холодной маской. Но он понимает, что эти родители барахтаются так же беспомощно, как и он, денно и нощно барахтаются в попытках найти адекватное объяснение происшедшему.
Третье тело обнаружено в развалинах четырехэтажного дома, на этот раз тело мужчины. Потом, через неделю, в газетах печатают сообщение, сделанное, по словам журналиста, матерью второй пропавшей девушки, и это сообщение разом смывает его сочувствие к обоим родителям. Отвечая на очередной вопрос о дочери, мать отвечает: «Мы знаем, что она в безопасности».
Их дочь повинна в смерти троих, но они знают, что она в безопасности, а о его дочери, хоть ее отношение к убийству никем не доказано, она невинна, она просто жертва мерзких головорезов, подобных этим нью-йоркским богатеньким террористам, никто ничего не знает. У нее нет с ними ничего общего. Его дочь не участвовала в таких делах. И так же не подкладывала бомбу, взорвавшую Хэмлина, как не подкладывала бомбу в Пентагоне. После 1968 года тысячи бомб взрывались по всей Америке, и ни к одной из них его дочь не имела никакого отношения. Откуда он это знает? Потому что Доун знает. Доун уверена. Если бы их дочь действительно собиралась проделать это, она не ходила бы по всей школе, рассказывая, что Олд-Римроку будет чему подивиться. Для этого их дочь слишком умна. Если бы она замышляла что-то, то никому не сказала бы ни словечка.
Пять лет проходят в поисках объяснения, в реконструкции наималейших формировавших ее обстоятельств, влиявших на нее людей и событий, и ничто не подсказывает путей, которые привели ее к бомбе, пока вдруг он не вспоминает о буддийских монахах, о самосожжении буддийских монахов… Конечно, ей было тогда всего десять или одиннадцать, в последующие годы миллион разных вещей случился и с ней, и в доме, и в мире. Но тогда страх не проходил неделями, и она то ударялась в слезы, вспоминая увиденное на экране, то опять заговаривала об этом, то с криком просыпалась среди ночи, потому что увидела это во сне; все это время оно не отпускало ее, преследовало. И да, вспоминая ее сидящей там, в комнате, после ужина, с папой и мамой и краем глаза следящей за новостями, как и все в стране абсолютно не подготовленной к тому, что сейчас произойдет и вдруг увидевшей, как монах превратился в столб пламени, он проникается уверенностью, что здесь и зарыта первопричина того, что случится потом.
Это случилось в 1962-м или 1963-м, незадолго до убийства Кеннеди, до того, как война во Вьетнаме набрала обороты, и всем казалось, что Америка имеет минимальное касательство к этим далеким событиям. Монаху, сделавшему это, было за семьдесят. Бритая голова, одеяние цвета шафрана. Строго выпрямив спину и скрестив ноги, он спокойно сидел посреди пустой улицы какого-то южновьетнамского городка, а перед ним стояла толпа монахов, пришедших смотреть на происходящее как на совершение некоего религиозного ритуала. Вытащив пробку из большой пластмассовой канистры, монах облил себя наполнявшим ее керосином или бензином и обильно полил асфальт вокруг. А потом чиркнул спичкой и сразу же оказался в кольце яростно пляшущих языков пламени.
В цирке иногда выступают «пожиратели огня», дающие зрителям ощущение, что пламя вырывается у них изо рта. Но этот бритоголовый монах, сидевший на улице южновьетнамского городка, умудрялся создать иллюзию, будто не пламя охватываег и лижет его со всех сторон, а он сам выстреливает в разные стороны огненными языками, не только выплевывая их изо рта, но и продуцируя лицом, черепом, грудью, торсом, ногами. Оставаясь абсолютно неподвижным и никак не подтверждая внешне, что он действительно в огне, не двигая ни одним мускулом и уж, разумеется, не издавая ни звука, он в первое время воспринимался как циркач, совершающий хитрый трюк, и выглядел не как монах, который горит в огне, а как монах, без тени опасности для себя поджигающий окружающий воздух. Поза, в которой он застыл, не изменилась ни на йоту, и это была поза человека, пребывающего в каком-то далеком ином пространстве, отрешенного от себя, служащего потусторонним целям, чувствующего себя звеном связи с высшими сферами, недоступного для ощущений, связанных с тем, что сейчас происходило с ним на глазах у всего мира. Ни воплей, ни корч, а само воплощение спокойствия в самом центре пылающего костра — никаких признаков боли, подвластных фиксации снимающих его операторов, и прямое воздействие боли на Мерри и Шведа с Доун, в ужасе замерших перед экраном в своей гостиной. В их дом врывается огненное кольцо, застывший в неподвижности монах, чья плоть вдруг начинает течь ручьями, а потом медленно кренится и падает, врываются и другие монахи, бесстрастно сидящие вдоль поребрика тротуара, некоторые с сомкнутыми ладонями, традиционно символизирующими знак единения и покоя; сюда, прямо к ним на Аркадия-Хилл-роуд, врывается обгорелое черное тело, лежащее где-то там на пустой улице.
Вот что послужило причиной! Монах вошел в дом и остался в нем навсегда. Буддийский монах, не дрогнув прошедший через самосожжение, принявший его сознательно, но как бы и под наркозом. И телевидение, подробно показавшее человеческое жертвоприношение, сделало это. Если бы они смотрели другой канал, если бы телевизор был выключен или сломан, если бы их не было в этот день дома, Мерри не увидела бы того, что нельзя видеть, и не сделала бы то, что нельзя делать. Да, это единственное объяснение. «Эти спокойные л-л-люди, — повторяла она, пока Швед, посадив ее на колени, прижимал к себе длинноногую одиннадцатилетнюю девочку и тихо раскачивался вместе с ней — взад-вперед, взад-вперед. — Эти спокойные л-л-люди…» Сначала она была так напугана, что не могла даже плакать, а только все повторяла снова и снова эти три слова. И только позже, уже отправившись спать, вдруг с криком вскочила, пробежала по коридору к ним в спальню, попросилась — чего не делала с пяти лет — к ним в постель и наконец-то начала выплескивать все мучившие ее мысли. Они не потушили свет и, не перебивая, слушали, как она говорит и говорит, сидя между ними в кровати, говорит до тех пор, пока все пугающие и приводящие в ужас слова не исторгнуты из души. Потом она заснула. Был четвертый час ночи, свет продолжал гореть — она не позволила потушить лампы, — но все-таки она уже так выговорилась и выплакалась, что усталость взяла свое и сумела ее убаюкать. «Разве, чтобы заставить л-л-людей одуматься, надо сжигать себя на костре и превращаться в лужу? Что, все такие бесчувственные? Разве нет совести? Н-н-неужели ни у кого в эт-том м-мире нет совести?» Дойдя до слова «совесть», она каждый раз начинала плакать. Что можно было сказать ей? Как ответить на эти вопросы? Совесть есть, говорили они, у многих людей есть совесть, но надо признать, к сожалению, есть и те, кому чужда совесть. Тебе повезло, Мерри, в тебе отчетливо говорит чувство совести. То, что оно сформировалось уже в этом возрасте, достойно восхищения. Мы гордимся, что наша дочь совестлива, что ее так заботит благополучие всех людей, что она так сочувствует несчастьям…