Такова была атмосфера. И если молодой человек из приличной семьи, имеющий недурное образование, думать не думает о свадьбе, завтракает в кафе, обедает в закусочной, ужинает консервами, сам метет пол в комнате, сам стелит постель, ложится в нее с кем и когда захочет, а в урочный час по собственному усмотрению запросто расстается с партнершей навсегда, ничем не связанный и никому не обязанный, — не диво, что его обвиняют в «незрелости» (словно он фрукт, тот еще фрукт), а то и подозревают в латентной гомосексуальности, а то и не в латентной. В лучшем случае его называют эгоистом. Или безответственным типом. «Он не готов отдаться (ну и словечко! А он и впрямь не готов) постоянным отношениям». Ситуация предстанет в самом идиотском виде, если учесть, что безответственным и неготовым именуют человека, который готов самым ответственным образом заботиться о себе, ни на кого не перекладывая своих обязанностей. Приговор: он не способен к любви.
Любовь… Для пятидесятых это слово было в высшей степени значимым. «Не способен к любви» — клеймо на мужчине, который вообще-то способен, но не приспособлен к тому, чтобы женщина стирала ему носки, готовила ему еду, рожала ему детей, ухаживала за ним до конца дней. «Вы, в конце концов, можете полюбить кого-нибудь? Думать о ком-то, кроме себя?»
— допытывались нелогичные тогдашние феминистки. Нелогичные — потому что в переводе с птичьего языка пятидесятых эти фразы означали только одно: «Мы хотим быть независимыми — то есть, выйдя замуж, стирать вам носки, готовить еду, рожать детей, ухаживать за вами до конца дней».
Не сильно преувеличу, предположив, что большинство незамужних молодых женщин той поры, вопия о любви, имели в виду соответствие общепринятым нормам или инстинкт обладать и принадлежать, а не чистое и самоотверженное чувство, исторически свойственное их полу. Любовь хотели превратить в подпорку для беспомощности и беззащитности.
Такое положение вещей было доминирующим, но не абсолютно всеобщим. Многое, разумеется, зависело от ума, характера и состояния психики. Но огромное количество мужчин и женщин, «способных любить» (а также некоторое количество «неспособных»), окончательно прозревали только в адвокатской конторе, где начинали вбиваться вехи, имя которым «алименты». Эти, если позволите выразиться, алиментарные войны по жестокости и беспощадности были сродни религиозным, потрясавшим Европу семнадцатого века. Зато в ходе безжалостных баталий развеивался густой туман метафор и иносказаний, окутывавший совместную жизнь супругов и ими же самими напущенный. Его густые молочные волны редели под ветром взаимной неприязни и мстительности, открывая взору усеянное костями заблуждений поле брани. Ох уж эта бракоразводная брань! Цивилизованные, более или менее здравомыслящие люди, полезные члены общества, становятся в зале суда озлобленными дикарями, готовыми на любое зверство. Полное разоблачение, полоскание грязного исподнего. «Так вот чем кончилась любовь!» — стенают, посыпая голову пеплом, участники процесса. А она, между прочим, и не начиналась: просто стирались носки, готовилась еда, рождались дети, и ни о каких «до конца дней» речи больше не идет.
Не надо меня перебивать и оспаривать. Я сам сейчас прекрасно понимаю, что, допуская столь всеобъемлющие обобщения, всего лишь пытаюсь со свойственными мне горечью и цинизмом объективировать собственный субъективный опыт. Семейная жизнь вашего покорного слуги сложилась патологически и завершилась, причем буквально вот-вот, самым печальным образом. Вероятно, мой выбор — сначала Морин, потом Сьюзен — был следствием какого-то психологического порока или ментального изъяна; быть может (даже наверняка), другие мужчины, выбравшие других женщин, смотрят на вещи иначе. Я не буду безапелляционно настаивать на типичности моей судьбы и нынешнего положения. Рассматривайте дальнейший рассказ как попытку разобраться: в какой степени личная история отражает симптомы всеобщего недуга. Наблюдая и анализируя, я пришел к выводу, что и Морин, и Сьюзен были носительницами разных штаммов одного и того же вируса, иммунитетом против которого обладают очень немногие.
Внешне Морин и Сьюзен — полная противоположность. Их взаимный антагонизм не знал пределов. Но до чего же они были похожи! Женщины. Обе они боролись со мной, прибегая к свойственной их породе тактике: в период активных действий выпускали царапающие коготки беззащитности и скалили клыки острой ранимости. Женщины иначе не умеют, а на мужчин (вроде меня) это действует безотказно. И тут уж неважно, что я тоже беззащитен и раним. Все годы брака ведя с Морин позиционную войну, мы, естественно, иногда менялись позициями. Порой она выходила из роли беспомощной жертвы, а я оставлял амплуа злодея, задумавшего самым занудным образом уничтожить все живое. Она наступала; я шел на попятный; но все равно миф оставался мифом, и даже демонстрируя полную капитуляцию, мистер Тернопол оставался представителем «сильного» пола, а миссис — «слабого». Это было нашим общим ощущением. Сдавшийся мучитель — все равно мучитель; победившая жертва — все равно жертва. Так же — даже в еще более выраженной форме — происходило у меня и со Сьюзен.
Существует весьма распространенное мнение о том, что в браке и вообще в сексуальных связях одна сторона подчиняет себе другую — и так длится годами: хозяин и раб, эксплуататор и эксплуатируемый, главный член и второстепенный. Чушь! Формула некорректна. Какое там — годами! При ближайшем рассмотрении оказывается, что на самом деле раб помыкает хозяином, как хочет, а второстепенный член вьет из главного веревки. Повторюсь: мой рассказ и мои утверждения не претендуют на истину в высшей инстанции. Частный случай. Сказка о принце и деве, заключенной в башню. Девами поочередно были Морин Джонсон Тернопол и Сьюзен Сибари Макколл; разрешите представить принца. Вам кажется, что я больше похожу не на королевского сына-освободителя, а на оседланного им коня, загнанного до полусмерти? Позвольте не согласиться. Ничего животного во мне не было. Не Конь-огонь, не Петушок — Золотой гребешок, не Зайчик-побегайчик — человек. Мужчина.
Когда все начиналось, я и представить себе не мог грядущей необходимости в подобных объяснениях. Мне искренне казалось, что к моим двадцати пяти птица удачи крепко схвачена за хвост. Теперь жалей не жалей, но расхлебывание противоестественного брака и последующая битва за развод целиком и полностью захватили мое время и мысли. Чем вы сейчас занимаетесь, мистер Тернопол? Расхлебываю. Ваши ближайшие планы? Битва. Смех и грех! Я не поверил бы никакому оракулу, предреки он, что противостояние с женой станет моим основным занятием — как исследование Южного полюса для адмирала Берда
[93]
, как работа над «Госпожой Бовари» для Флобера. А ведь я никогда полностью не доверял риторике о «постоянных отношениях», я был скептичен и ироничен, но общепринятые нормы, но общественное мнение… Потребовалась Морин с ее тактическими приемами, чтобы наставить меня на ум. Отныне с иронией и скепсисом покончено. И стоит ли жалеть о них, когда покончено со всем вообще?
Я был одурачен: в основном, самим собой.
Молодой писатель, доброжелательно принятый редакциями приличных альманахов, литератор при некоторых средствах, позволяющих тратить по тридцать долларов в неделю (армейские накопления плюс издательский аванс в размере тысячи двухсот долларов), вдохновенный творец, снимающий полуподвал в районе Второй авеню и Бауэри в Нижнем Ист-Сайде, — я жил не так, как мои однокашники. Они стали юристами и врачами; несколько человек из тех, с кем сохранились отношения, сотрудничали с журналами, заканчивая диссертации; я и сам полтора года проучился в докторантуре Чикагского университета, но был отчислен за леность в области библиографии и англосаксонской литературы. Ни с кем из сокурсников я особенно не сближался — ни тогда, ни теперь; почти все поголовно они уже завели семьи и работали с девяти до пяти. Шел 1958 год. Я предпочитал темно-синие рубашки и короткие стрижки — не в пончо же ходить, не отращивать же романтические кудри. И без того я выделялся на фоне сверстников: хотя бы тем, что читал книги и хотел их писать. Мой идол — не мамона, не веселье, не благопристойность, но искусство. Искусство, основанное на нравственности. В то время я увлеченно трудился над романом об ушедшем на покой еврее, торговце мужской одеждой из Бронкса, который, путешествуя с женой по Европе, едва не задушил одну невоспитанную немку, вспомнив о шести миллионах кровных братьев и сестер. Прототипом героя послужил мой добрый, взрывной, трудолюбивый еврейский папа: когда они с мамой навещали меня в армии, с ним произошел подобный инцидент. Прообразом сына-солдата был я сам; сюжет почти целиком основывался на реальных событиях. Служа четырнадцать месяцев капралом во Франкфуртском гарнизоне, Питер Тернопол завел подружку-немку; она училась в школе медсестер, чрезвычайно ласковая и податливая валькирия. Смятение, которое она пробуждала в моем сердце и душах моих родителей, причудливо отразилось в романе, озаглавленном «Еврейский папа».