И разве не от этого он бежал, и разве не потому он здесь? В стенном шкафу есть огромные ножницы. Еще, кажется, были ножницы совсем маленькие, по форме похожие на цаплю, в ее корзинке для шитья, и ножницы обычного размера, с оранжевыми пластмассовыми кольцами — в среднем ящике ее письменного стола. Есть и садовые — в сарае, где она держит рассаду. Уже давно, с тех пор как этот случай начал так занимать ее, он подумывал собрать все ножницы и выбросить в лесу на Бэттл-Маунтин, когда поедет ночью на могилу к Дренке. Потом он вспомнил, что у нее и в школе полно ножниц; у каждого ученика, они же там режут и клеят. Суд штата Вирджиния объявил эту женщину невиновной, поскольку она находилась в состоянии аффекта. Сошла с ума на две минуты. Ровно на столько, сколько потребовалось Джо Луису, чтобы отправить в нокдаун Шмелинга в том втором бою
[80]
. Времени только-только, чтобы отрезать и выбросить, но она успела — самая короткая душевная болезнь в мировой истории. Рекорд. Раз, два — и готово! Розеанна и ее борцы за мир висели на телефоне все утро. Они сочли, что это великое решение, крупная победа американского судопроизводства. Этого хватило, чтобы Шаббат насторожился. Великий день для движения освобождения женщин, черный день для морской пехоты и Шаббата. Теперь он никогда не сможет спать спокойно в этом набитом ножницами доме.
И кто же теперь его утешает? Она обхватила его голову, как будто собиралась покормить его грудью.
— Pobre hombre, — бормотала она. — Pobre niño, pobre madre…
[81]
Он плакал. К удивлению Росы, слезы лились из обоих глаз. Но она продолжала утешать Шаббата в его горе, что-то тихо приговаривая по-испански и поглаживая его по голове, там, где когда-то росли черные как смоль волосы, — как убийственно сочетались они с пронзительными зелеными глазами, — когда-то давно, когда ему было семнадцать, когда он носил матросскую шапочку, когда все дороги вели к шлюхам.
— Почему у тебя один глаз? — спросила Роса, нежно баюкая его. — Почему?
— La guerra
[82]
, — простонал он.
— Он плакать, стекляниглас?
— Я же сказал, он не из дешевых.
И под воздействием ее полноты, острого запаха ее плоти, зарываясь в нее носом все глубже, Шаббат почувствовал, что стал пустым, пористым — будто остаток отвара, бывшего сутью его личности, вытек из него капля за каплей. Ему не потребуется даже делать петлю. Он просто постепенно перетечет в смерть, высохнет, исчезнет.
Итак, это была его жизнь. И какой же вывод? Если вообще можно сделать хоть какой-то вывод. Что тот, кто появился на поверхности в его оболочке, был он. И никто другой. Другого не дано.
— Роса, — плакал он, — Роса. Мама. Дренка. Никки. Розеанна. Ивонн.
— Ш-ш-ш, pobrecito
[83]
, ш-ш-ш.
— Дамы, если я злоупотребил своей жизнью…
— No comprendo, pobrecito
[84]
, — сказала она, и он замолчал, потому что и он ничего не понимал. Он был почти уверен, что сыграл все это. Непристойный театр Шаббата.
2. БЫТЬ ИЛИ НЕ БЫТЬ
…
Шаббат выскочил на улицу, рассчитывая до похорон Линка успеть поиграть в Рипа ван Винкля
[85]
. Это идея взбодрила его. Он отсутствовал даже дольше, чем Рип. Рип ван Винкль всего лишь проспал революцию
[86]
, а Шаббат, судя по тому, что слышал уже не первый год, пропустил превращение Нью-Йорка в город, несовместимый с душевным здоровьем и нормальной жизнью, в город, который к 1990-м годам достиг совершенства в искусстве убивать души. Если у вас была живая душа (а Шаббат больше таких иллюзий в отношении себя не питал), то здесь у нее нашлась бы тысяча возможностей и способов умереть в любой час любого дня или ночи. Не говоря уже о смерти в прямом, без метафор, смысле слова, чьей добычей были все жители города, от беспомощных стариков до младших школьников. Все были заражены страхом, ничто в этом городе, даже турбины «Консолидейтед Эдисон», не обладало такой мощью и не будоражило так сильно, как страх. Нью-Йорк был совершенно неправильный город, здесь больше не осталось ничего сокрытого, кроме метро. Это был город, в котором можно приобрести без всяких хлопот, порою за весьма значительную сумму, все самое худшее. Еще каких-то три года назад здесь можно было застать старые добрые времена, прежнюю жизнь — вот как бурно наступают коррупция, насилие, безумие. Витрина деградации, город, переполненный трущобами, тюрьмами, сумасшедшими домами для жителей обоих полушарий, терроризируемый преступниками, маньяками, бандами подростков, готовых весь мир поставить на уши ради пары модных кроссовок. Город, в котором лишь несколько человек, которые давали себе труд относиться к жизни серьезно, осознавали, что выживают в самом пекле нечеловеческого — или наоборот — чересчур человеческого; в дрожь бросало от мысли, что все самое гнусное в этом городе вполне соответствует представлению, которое хотело бы создать о себе человечество.
Шаббат, разумеется, не покупался на все эти сказки про то, что Нью-Йорк — это ад. Во-первых, потому, что любой большой город — ад. Во-вторых, если вас не интересуют самые безвкусные и грубые проявления человеческой мерзости, что вы вообще здесь делаете? И в-третьих, люди, от которых он слышал эти сказки, — это были состоятельные граждане Мадамаска-Фолс, ничтожества, мнящие себя элитой, а уж кому совсем не стоило доверять, так это пожилым господам, удалившимся доживать свой век в загородные дома.
В отличие от соседей (если вообще можно было сказать, что Шаббат считает кого-то своим соседом), он не отшатывался и от самых худших людей, даже от себя самого. Существенную часть жизни он продержал себя в северном холодильнике, но в последние годы ему казалось, что лично у него повседневные ужасы большого города вряд ли вызвали бы такое уж отвращение. Возможно, он давно оставил бы Мадамаска-Фолс (и Рози заодно) и вернулся в Нью-Йорк, если бы не его «напарница»… и если бы не то, что он до сих пор чувствовал после исчезновения Никки… и если бы не глупая судьба, которую определило его же вечное чувство превосходства и изрядно поиздержавшаяся паранойя.