— У нас слух идет, — продолжал поп, — не утишил грозный царь свое сердце. Опять на Москве кровь льется. Хоть и отменил он опришнину, одначе лютует, как прежде.
Воротынский вздохнул, взглянул на Одоевского.
— А куда вы, государе бояре, путь держите?
— Царь и великий князь Иван Васильевич к себе призывает, — с неохотой ответил Никита Одоевский, — в Александрову слободу едем.
— Кровавая яма — Слобода царская, будь она проклята! А правду ли говорят, что ляхи нашему царю корону отдают? Другие говорят, будто они царевича Федора на царствие просят и хочет будто наш великий государь латинскую веру принять.
— Не может того быть, чтобы наш государь латинянином стал, — с негодованием сказал Воротынский.
— И я так думаю, — заторопился поп. — А еще слышно было, требует он себе от ляхов исконную русскую землю Киевскую и будто тамошние жители благоприятствуют в том нашему государю.
Молодинский поп Василий еще о многом расспрашивал воевод. Оно и понятно: нечасто заезжали к нему в дом столь именитые гости. Разговор велся бы еще долго, но Михаил Воротынский устал в дороге. Он решил встать рано, чтобы к вечеру не спеша добраться к Москве.
Попадья мягко постелила ему, и боярин, потянувшись перед сном, потушил свечу и закрыл глаза.
Едва засветило, воеводы проснулись и стали собираться. Хозяин потчевал гостей на дорогу парным молоком с только что испеченными пшеничными ватрушками.
Еще не взошло солнце, по дворам пели третьи петухи, когда отряд боярина двинулся к Москве по большой серпуховской дороге.
Воротынскому вдруг захотелось побывать на месте прошлогодних боев. Поежившись от утреннего холодка, он повернул коня и по берегу реки стал пробираться сквозь густой кустарник. Его конь шумно подминал грудью молодую поросль ивняка и бузины.
За воеводой повернули остальные.
Над рекой и по низинам лежала плотная пелена тумана. Кое-где, разорвав ночное покрывало, торчали зеленые ветви. Невидимые в тумане, крякали и плескались в воде утки.
От шумевшего по камням ручейка, впадавшего в Рожаю, воевода свернул вправо, и вскоре между деревьями показалась возвышенность. Высокий плетнёвый забор тянулся вдоль возвышенности. Это была молодинская крепость, возле которой разыгрался знаменитый бой.
Вслед за Воротынским и ратники подъехали к вылазным воротам. Отсюда в решающий час вырвался из крепости сторожевой полк Дмитрия Хворостинина… В ушах князя раздался его зычный, раскатистый голос. Вот здесь, на этой земле, потоками лилась кровь. После боя земля была завалена мертвыми телами. Целую неделю хоронили погибших оставшиеся в живых.
И сейчас на земле валялось сломанное оружие: ржавые мечи, сабли, много побитых, разрубленных шлемов и кольчуг… А рядом, чуть в стороне от крепости, желтела высокая рожь с тяжелым налившимся колосом.
Михаил Иванович молча слез с лошади, снял шлем. Спешились, сняли шлемы и остальные.
— Да будет вам земля пухом, любезные други, — прошептал Воротынский. — Никогда не забудет вас Русская земля.
Сунув ногу в стремя, он заметил мальчишечьи белобрысые и вихрастые головы, торчавшие из-за плетня.
В крепости собрались все деревенские мальчишки. У них горели глаза от возбуждения и зависти.
Воротынский улыбнулся.
— В этой деревне, — раздался его громкий голос, — могут взрасти только храбрые воины. Никто не отступит перед врагом.
Воевода тронул коня и не торопясь стал выбираться на серпуховскую дорогу.
Отряд миновал корчму. В дверях ее виднелся старик хозяин…
Лошадь Воротынского прянула ушами, воевода поднял голову. На дороге стояла белобровая девочка лет восьми с букетом полевых цветов.
— Возьми, дедушка, — сказала она, протягивая цветы.
Воротынский остановил коня.
— Как звать тебя, красавица?
— Марьюшка.
— За что мне цветы даришь, Марьюшка?
— За то, что ты ордынцев побил. Не дал нас с мамкой в полон угнать. Папка тебе помогал, топором рубился, а мы с мамкой в лесу хоронились.
— Спасибо, Марьюшка, — дрогнул голос воеводы. Он нагнулся, поднял белобровую и поцеловал ее, а цветы сунул за ворот кольчуги.
— У тебя борода колючая, — не улыбнувшись, сказала Марьюшка. — У папки не такая… А плачешь ты почто?
Воротынский осторожно поставил девочку на дорогу и шевельнул поводья.
Не торопясь, навстречу всадникам шли верстовые столбы. Желтая пыль клубилась под копытами лошадей и медленно оседала далеко позади.
* * *
Прошло два месяца. Осень в Москве стояла тихая и теплая. Зеленые листья в лесах меняли окраску, желтели. Клен и рябина в кремлевском саду пламенели осенним нарядом.
Поздно ночью царь Иван спустился в тюремный подвал. После смерти Малюты Скуратова он все чаще и чаще появлялся на пытках. Боярский сын Сидорка Степаков, заменивший Малюту, был злобен и свиреп, однако выдумки у него никакой не было.
Усевшись на свое место, царь поставил посох, прислонив его к спинке кресла, протер платком слезившиеся глаза и задумался.
Сидорка Степаков зажег толстые восковые свечи в трехпалых железных держаках, раздул в большой жаровне серевшие пеплом угли и в ожидании царских приказов усердно колупал в носу.
«Что делать с князем Воротынским, — думал царь Иван, — он ни в чем не сознался! Отпустить на свободу? Нельзя, не простит зла и может отомстить… Он должен умереть. Слишком высоко вознесла его народная молвь, слишком часто повторяют его имя бояре… А самое главное, он должен знать, кто был моим отцом, и ежели помянет Ивашку Телепнева-Оболенского, ему все поверят. Царь всея Руси — сын низкого холопа Ивашки Телепнева…»
— Ненавижу Воротынского, — прошептали побелевшие губы. В глазах царя Ивана потемнело. Он часто задышал. — Сидорка!
Боярский сын, словно подброшенный пружиной, ринулся к царю.
— Признал ли Михейка Воротынский свою вину?
— Не признал, великий государь, со многих пыток. Твердит все — нет и нет.
Царь посмотрел на икону в углу, перекрестился и твердо сказал:
— Привести сюда!
Два стражника под руки притащили едва державшегося на ногах воеводу в тяжелых ржавых оковах, звеневших по каменному полу.
Царь Иван, выпятив вперед редкую бороденку, долго разглядывал Воротынского. Вряд ли теперь кто-нибудь мог узнать боярина и воеводу — грозу врагов России.
Он был бос, из рваной грязной одежды торчали соломинки.
Спина в багровых кровоподтеках.
— Что голову опустил, боярин, плохо тебе? — спросил царь. — Али стыдно за воровство?