— Больше он жулить не будет, это точно, — согласился Тео. — Я уже сказал тебе спасибо за твой плащ?
Не без облегчения оставив гоблина у костра, Тео отправился на поиски какой-нибудь еды. Он уже давно не ел ничего, кроме хлеба. Колышек сказал, что после выступления Пуговицы всех накормят, но Тео не хотел ждать так долго — ему вообще не очень-то хотелось сидеть всю ночь без сна, чтобы послушать, какой пропагандой попотчует их старый гоблин.
Ночью, когда птицы угомонились и повсюду горели костры, лагерь казался еще более странным. Причудливые фигуры, одна другой страшнее, возникали из мрака. Тео приходилось напоминать себе, что дело происходит не в Хэллоуин и не за кулисами детского театра: они все действительно выглядят так. Может быть, и сам он пугает кого-то со своими двумя глазами, двумя ноздрями и ртом, симметрично расположенным на лице (только там и нигде больше). И раз они настолько вежливы, что стараются скрыть свой испуг, то и он на это способен. Он кивнул и улыбнулся двум старушкам, бродившим по речке на журавлиных ногах, и с улыбкой приласкал ребятенка с лисьей головой и лисьим хвостом. Он продолжал улыбаться даже тогда, когда малютка чуть не откусил ему палец, а мамаша — или папаша — долго гналась за ним с лаем и громкой бранью.
Вскоре лай разгневанного родителя затих позади, смешавшись с общим шумом, криками и смехом. Здешние шумы были так разнообразны, что Тео лишь на большом расстоянии от своей палатки стал сознавать, что слышит некие интересные звуки, продолжавшиеся уже некоторое время. Музыка состояла сперва из одних барабанов, к которым примешивались поющие голоса, но с каждым шагом становилась все сложнее и громче.
Раз с едой все равно ничего не вышло (он быстро понял, что без денег может только просить, а им тут и самим едва хватает), он заглушил голос желудка и подчинился призыву ушей. Он шел на звуки незнакомой музыки, то оступаясь в мелкую реку, то упираясь в ее илистый берег. Порой он вторгался в чье-то личное пространство, а это грозило неприятностями и даже травмами, если на этом пространстве занимались любовью двое огров. Тео спасся бегством, не дожидаясь осложнений, но чувствовал, что все эти акры морщинистой серой плоти долго еще будут сниться ему по ночам.
Он сам не знал, почему эта музыка так притягивала его — возможно, просто потому, что это была музыка. Она не относилась ни к одному из его любимых видов, и ее бесконечные ноющие переливы мало что говорили его непривычному уху, однако он шел на нее. Эльфийские дети смотрели на него, когда он проходил мимо, — одни с живым интересом, другие тусклыми от голода и болезней глазами. Интересно, здешние инфекции для него заразны? Никаких прививок ему, во всяком случае, не делали. Это внезапное беспокойство только лишний раз подчеркнуло, что он здесь чужой. Все эти существа, одни с крыльями, другие с ослиными ушами, третьи такие маленькие, что их еле видно при свете огней, живут в чужом ему мире. С тем же успехом он мог бы быть первым человеком на Марсе из старой научно-фантастической книжки.
«Неудивительно, что Эйемону захотелось написать об этом, — думал он, глядя, как дети с грязными мордашками и крылышками играют во что-то, гоняя колесо палочкой. — Здесь все не так, как у нас, и даже не так, как в сказках. Можно прожить тут всю жизнь и не понять, как у них все устроено». Осознав, что он действительно может остаться здесь на всю жизнь, Тео ощутил приступ ностальгии. Он тосковал не по чизбургерам или телевизору, а по знакомым ему правилам, по разговорам, смысл которых не приходится разгадывать.
Теперь его глубочайшее незнание пополнилось еще одной тайной: что такого сделал Эйемон Дауд этому Примуле? Из-за чего Примула так взбесился? Может, просто вообразил себе что-то?
Музыка звучала теперь совсем громко. Тео, пройдя между двумя рядами палаток, оказался в тупике у каменной стенки старой набережной. Музыкантов окружала толпа, и Тео с некоторой тревогой увидел, что здесь собрались одни гоблины, притом далеко не такие дружелюбные и цивилизованные, как Щеколда. Музыканты и большинство зрителей, мелкие и поджарые, как на подбор, были одеты в какие-то землистого цвета лохмотья. Другие, в одежде ярко-желтых и красных тонов, все как один танцевали. Тео присмотрелся и, смекнул, что это, должно быть, женщины. Их длинноносые лица, насколько он мог разглядеть под часто встречавшимися капюшонами, мало чем отличались от мужских, но Тео убедили их фигуры, более тонкие в талии и широкие в бедрах, чем у Колышка и других известных ему гоблинов.
Некоторые из них поглядывали на него — довольно подозрительно, как ему показалось, — но тут же снова возвращали свое внимание музыке. Длинные пальцы музыкантов, которых было не меньше шести, бегали, как паучьи ноги. Один дул в инструмент со сдвоенными стволами, наподобие старинной цевницы, еще двое играли на дудках более привычного вида. Высокий гоблин с длинными бакенбардами держал на коленях что-то похожее на короткое лодочное весло со струнами, остальные, кажется, били в барабаны и трясли маракасами, насколько позволяли разглядеть танцоры — как женщины, так и мужчины.
Странность этой сцены и почти до боли незнакомая музыка вызвали новую волну меланхолии. Тео закрыл глаза, слушая, как духовые вплетаются в бренчание струнного весла и почти аритмическую барабанную россыпь. «Какого черта я тут делаю, если не считать самого очевидного, попытки остаться в живых? Такого приключения никто еще не испытывал, а мне хоть бы что: домой хочу, и все тут. Будь я дядюшкой Эйемоном, я бы тоже попробовал написать об этом, но я — это я, который даже вступительное сочинение для колледжа написать не сумел. Кто я вообще такой? Оболтус. Возможно. И эльф (он все еще не до конца в это верил), но все равно оболтус. Безработный певец, рассыльный из цветочного магазина — ни семьи, ни постоянной девушки. Самое смешное во всей этой фигне — то, что кому-то не лень не то похищать меня, не то убивать. Дайте мне годков тридцать — сорок, и я тихо самоликвидируюсь».
Он уже улавливал в полиритмах какие-то образцы, перкуссивные овалы, нечто оставленное снаружи, чтобы подчеркнуть оставленное внутри. Он поймал себя на том, что раскачивается, — ну прямо брокер на джазовом фестивале. Слишком тупой, чтобы понимать, как фигово он смотрится. Но нет, так нечестно. Он всю жизнь думал, что не обязательно быть продвинутым, чтобы понимать музыку, — и если даже кто-то любит непродвинутую музыку, то это его дело. В Крисе Ролле и других пацанах из группы его бесила именно эта их щенячья уверенность в том, что есть хорошая музыка и плохая и что они умеют отличать одну от другой. «Да брехня это, — сказал он им как-то. — Девчонка, которая млеет под мальчиковую группу, монах, балдеющий, слыша Бога в григорианском хорале, или хренов Джон Колтрейн*
[29]
, прущий в небо по лесенке из шестнадцатых нот, — это все из одной оперы. Если тебя достало, значит, это хорошо». Тогда он еще ввязывался в споры с идиотами вроде Криса. Тогда еще ему было не все равно.
Он начинал слышать звуки, начинал догадываться, что она такое, эта музыка — и еще важнее, чем она не является. Видя или слыша что-то незнакомое, вы всегда сравниваете это с тем, что знаете. Прекрасно — но еще важнее преодолеть это первое опознание, иначе вы всю жизнь будете думать об этом новом как о составной части знакомого. Тео слушал теперь внимательно, входя в ритм и сознавая при этом, что гоблинская музыка совсем не то, чем поначалу могла показаться: не ближневосточная музыка, не индийская, не восточноазиатская. Если ее и можно с чем-то сравнить, то разве что с кваввали*
[30]
, с суфийскими ритуальными танцами — он слушал это в виде протеста, когда все его друзья помешались на африканцах и талдычили ему про «Кинг Санни Эйде» и «Ледисмит Блэк Мамбазо». Тео не имел ничего против африканцев, он просто не хотел быть лабухом, который последним садится в автобус, в любой автобус.