— Флавия.
Это был отец.
Я не сразу его узнала. Он сидел за столом в халате и тапочках. Я никогда не видела его в другой одежде помимо его привычного наряда из рубашки, галстука, жилета, пиджака, брюк и отполированных до зеркального блеска туфель.
— Я была в церкви, — начала я, надеясь получить какое-то преимущество, хотя представить не могла, какое именно, и неловко добавила: — Говорила с викарием.
— Я в курсе, — сказал он.
В курсе? Викарий донес на меня?
— Звонил канцлер.
Я не могла поверить своим ушам! Отец запрещал использование «инструмента», как он именовал телефон, за исключением самых печальных обстоятельств. Он относился к телефону так, как приговоренный к виселице.
— Он посоветовал мне запретить тебе слоняться вокруг церкви на время раскопок. Думает, ты можешь навредить себе.
И откуда он знает, что я слоняюсь вокруг церкви? — хотелось мне поинтересоваться.
Ответ очевиден: это его подхалим Мармадьюк Парр сказал ему.
— Дело не только в этом, — продолжал отец. — Как ты очень хорошо знаешь, в склепе произошло убийство.
Я вознесла к небу небольшую молитву. По крайней мере, это не инспектор Хьюитт звонил с требованием, чтобы я держалась подальше.
— Он упомянул бедного мистера Колликута? Имею в виду, канцлер.
— Так получилось, что нет, — ответил отец. — Но тем не менее я хочу, чтобы ты…
— Миссис Ричардсон упала в обморок у алтаря, — я перебила его, пока он не договорил. — Она приняла меня за свою дочь Ханну.
Отец взглянул на меня, и в лунном свете его морщины показались особенно глубокими. Он не брился, и его щетина безжалостно поблескивала. Еще никогда он не выглядел таким старым.
— Викарий сам рассказал мне о ней, — добавила я.
Тикали кухонные часы. Отец издал длинный вздох.
— Я тебя не вижу, — сказал он спустя некоторое время. — Мои глаза уже не те, что прежде. Принеси свечу из чулана. Не включай электрический свет.
Я захватила оловянный подсвечник и коробку деревянных спичек, и через минуту мы уже сидели друг напротив друга за кухонным столом в мерцающем свете восковой свечи.
— Жизнь Денвина и Синтии не из легких, — сказал отец.
— Да, — ответила я. Постепенно я училась тому, что лучший разговор заключается в спокойствии и умении слушать, а если и отвечать, то только односложными словами.
— Он винит в этом себя, — сказали мы в унисон.
Невероятно! Отец и я произнесли одни и те же пять слов в одно и то же время — практически хором.
Я не осмелилась улыбнуться.
— Да, — сказали мы.
Просто мурашки по коже.
Единственный раз, когда отец говорил со мной — я имею в виду, по-настоящему говорил, — был тогда, когда его посадили в тюрьму Хинли, обвинив в убийстве Горация Бонепенни.
[39]
В тот день он говорил, а я слушала.
Теперь мы оба говорили одновременно.
— Это был самый настоящий несчастный случай, просто несчастный случай. Трагический. Все же в тех обстоятельствах ничего нельзя было поделать и оставалось только жить дальше. Так или иначе, тогда каждый понес утрату. Ужасное время. Да еще потерять маленькую девочку.
— Ты был там, когда это случилось? — спросила я, изумив сама себя. Откуда эта внезапная смелость?
Лицо отца омрачила внезапная тень. Кухонные часы продолжали тикать.
— Нет, — через какое-то время ответил он. — Не был.
Я хорошо знала, что в то время он был в лагере военнопленных вместе с Доггером. Это была запретная тема для обсуждения в Букшоу.
Как странно, подумала я: вот четверо великих страдальцев — отец, Доггер, викарий и Синтия Ричардсон, и каждый заперт в своем прошлом, не желая делиться ни каплей своего горя даже друг с другом.
Может быть, в конце концов, печаль — это личная вещь? Закрытая емкость? Что-то вроде ведра воды, которое можно нести только на плечах одного человека?
И что еще хуже, целая деревня прикрывает каждого из них заговором молчания.
Ох уж эти чертовы милые люди! Благословляющие и благословенные!
Я покраснела при воспоминании о том, что дала обет публично принести цветы на могилу Ханны Ричардсон.
Но я не побеспокою отца рассказом о своих планах. У него и так много хлопот.
— Что мы будем с тобой делать? — внезапно спросил он.
— Не знаю, сэр, — ответила я.
Слово «сэр» пришло из ниоткуда. Я никогда так не обращалась к своему отцу, но сейчас это было правильно.
— Просто иногда… иногда мне кажется, что я очень похожа на свою мать.
Вот! Я это сказала!
Каковы будут последствия моей несдержанности?
— Ты не похожа на свою мать, Флавия.
Я задохнулась от этого удара.
— Ты и есть твоя мать.
Мой мозг превратился в рой — пчелиный улей, торнадо, тропический шторм. Мои уши и правда это слышали? Несколько лет мои сестрицы все активнее и активнее стараются убедить меня, что я подменыш, кусок угля, подброшенный Дедом Морозом в их чулки, что меня удочерили.
— Я уже какое-то время собираюсь поговорить с тобой, — сказал отец, копаясь в карманах халата, будто он что-то там потерял. — С тем же успехом можно сделать это сейчас.
У меня задрожал подбородок. В чем дело? Что он хочет сказать?
Он собирается содрать с меня шкуру за то, что я испортила свое лучшее пальто?
— Я осознаю, что твоя жизнь не всегда была… — неожиданно начал он. — Так сказать, я знаю, что ты иногда…
Он посмотрел на меня с несчастным видом, неверный свет свечи бросал отблески на его лицо.
— Черт бы все это побрал, — сказал он.
И снова начал:
— Как и твоей матери, тебе дарован роковой дар гениальности. Поэтому твоя жизнь никогда не будет легкой, и тебе не следует на это рассчитывать. Ты всегда должна помнить, что за великие дары приходится дорого платить. Вопросы есть?
Дорогой отец! Даже в самые трогательные моменты он говорит словно на параде. Как же я его люблю.
— Нет, сэр, — сказала я, как будто сапер, которому велено взорвать вражеские ряды. — Вопросов нет.
— Очень хорошо. Очень хорошо, — произнес отец, вставая и потирая ладони. — Что ж, тогда тебе лучше пойти и немного поспать.
И с этими словами он ушел, оставив меня за столом в одиночестве.