– В Троице надобно явить не трех ангелов, но саму триединую ипостась Отца, Сына и Святого Духа!
– Вот! – подхватил Феофан. – Я же писал трапезу Авраамию. Он напишет иначе! Художество – поиск. На нас, на мне лежит груз традиции, отсвет гибнущей Византии…
Он снова и обреченно поглядел на только что сотворенного им пророка и опять взялся за кисть. Сырая штукатурка не могла долго ждать мастера.
Разговор раздробился, став всеобщим. Что-то говорил уставщик церковного пения, обращаясь к Феофану и Киприану одновременно. Стефан Храп, подойдя к мастеру, спрашивал вполголоса, не можно ли ему заказать иконы для своей Пермской епархии, «дабы малым сим было целебно и душепонятно». Архиепископ Федор строго отвечал Киприану на вопрос о радонежском затворнике:
– Игумен Сергий не сможет прибыть в Москву, передают, недужен. – И с тихою укоризной, понизив голос, добавил: – Владыко, посети ево!
Киприан вздрогнул, представив себе умирающую великую княгиню Ульянию, но по острожевшим лицам окружающих понял тотчас, что ежели он не посетит знаменитого старца, то ему этого русичи никогда не простят.
Он вновь обратился к Феофану по-гречески, торопя художника прибыть в Коломну для росписи храма Успения, и Феофан, дабы не привлекать внимания, успокоил его, тоже по-гречески повестив, что-де сожидает лишь пущего тепла, дабы промерзшая за зиму церковь отогрелась, стены перестали парить, и тогда-де он с Данилою Черным и с дружиной нагрянет туда с припасом, с красками, что уже готовят, и с известью, которую надо везти в закрытых бочках. Киприан быстро покивал головою и мановением руки, протянутой в сторону Ивана Федорова, подозвал даньщика к себе:
– Бочки готовь под известь! Повезешь в Коломну! Келарю я повелю!
Архиепископу Федору Киприан, чтобы слышали все, сказал по-русски:
– Передай Сергию, что я посещу его чрез малый срок, токмо справлюсь с делами!
Он обозрел, уже отстраненно, работу мастеров, обновлявших церковь после недавнего пожара. Работа была хороша, даже слишком хороша. Следовало им поручить содеять наново все росписи! И надо будет живопись в Архангеле Михаиле поручить тоже им!
Феофан уже кончал свою часть и должен был вести гостей в мастерскую, сотворенную для него в нижнем жиле княжого терема, дабы взглянуть на начатый коломенский Деисус. Подумав, Киприан высказал громко, для всех:
– Вот богатство, которое червь не точит и тать не крадет! Будем суетиться, заботить себя злобою дня сего, а останется от нас вот это! – Он широко обвел рукой и повернулся к выходу.
А Иван Федоров, не проронивший доселе ни слова, тоже глянул, повинуясь повелительной руке нового владыки. Византийская живопись стояла у него в глазах, насмотрелся в Царьграде, и сейчас, вглядевшись пристальнее в то, что сотворялось тут, подумал вдруг радостно и тревожно: неужели Русь действительно может стать когда-то преемницей Византии?
Он торопливо догнал выходящих и, подойдя сбоку, негромко вопросил Феофана:
– Мастер, ай не узнал меня? В Нижнем виделись. Брат еще мой работал у тя подмастерьем, говорили с тобою целую ночь!
Феофан вгляделся, сперва недоверчиво, потом осветлев лицом.
– Васка?
– Не, я не Васька, я брат еговый! А Васька так и погинул в Орде, да, кажись, живой, встречались в Сарае-то!
Говорить боле было неудобно, и Иван отстал, уже не понимая, зачем опять напоминал о себе. Приближались княжеские терема, и Киприан сделал знак своим даньщикам остаться снаружи.
Глава 34
Трое владычных даньщиков остались у ворот. Парило. Вовсю щебетали птицы. Стоять просто так было нелепо, и они, оглядев друг друга, порешили вступить в разговор.
– Прохор! – назвался один.
– Гавря! – представился другой.
– Иван! – откликнулся Федоров. До того приходило видеться как-то так, издали.
– Ты, слыхать, – начал назвавшийся Прохором, – в Царьграде побывал? Верно бают, што Святая София с Кремник величиной?
Иван подумал, прикинул глазом:
– Сама-то, поди, и помене, дак хоромы вокруг, из камени созиждены, переходы всякие, полати там… Все-то коли брать, дак и будет тово!
– А высока?
– Высока! Войдешь когда, словом-то сказать, глянуть, дак и шапка с головы упадет! Наши ти церквы, ежели со всема, с верхами, со крестом, и то до купола не достанут. Не понять, как такое и совершили! И стена велика: саженей эдак двенадцать – пятнадцать, из тесаного камени вся!
Иван честно пытался рассказать о Царьграде, и разговор завязался. Потом перешли на хлеб, на рожь, на баранов, на весенний корм, повздыхали о Киприановой мене селами (мужики недовольничали – как те, так и другие), поговорили о том, коль непросто ноне собирать корм… В это время подскакали разряженные ратники. Боярин в атласе и бархате, широкий, ражий, слезал с коня.
– Гля-ко, Владимир Андреич сам! – первым узнал Прохор. – Пото и не пустили нас!
Владимир Андреич глянул на мужиков скользом, что-то сказал своим, верно, велел ждать. Медведем полез в терема.
– Ну, точно! И он туда! – говорил Прохор. – Вона какова ноне честь иконному художеству!
– От ратной беды отдышались, дак потому… – подхватил Гавря. – Изограф тот, гречин, бают, добрый мастер, наших мало таких. Разве Данило Черный ево передолит!
И о том поговорили между собой. И все бы ничего, кабы не досада, что их, словно холопов, не пустил и внутрь княжого терема, заставивши ждать здесь! И даже оружничий, пригласивший их вскоре в трапезную перекусить вместе с Владимир Андреичевыми дружинниками, мало поправил настроение Ивану. И чего бы, кажись, обижаться? Слушать малопонятные умные речи да глядеть, как натирают краски да как лощат левкас! А все-таки обидно было вот так оставаться снаружи! И старая неприязнь к Киприану вновь вспыхнула в нем. Не Краков ить! Не в немцах! На Руси-то того бы не нать! Или уж наступает какое иное время, для которого и он, Иван, становится лишним альбо смешным?
Киприан, впрочем, оставил служебников своих за порогом совсем не от личной гордости своей: не хотел ненароком задеть излишним многолюдством Василия, которого надеялся узреть в теремах, в чем и не обманулся вскоре.
В большой рубленой палате было светло и свежо от выставленных и распахнутых настежь окон. Свежие тесаные бревна стен еще не заветрили и своею белизной тоже прибавляли света в горнице.
Тут царила та же церковная тишина. Рядами стояли на столе воткнутые в песок надбитые яйца. (Верная мера всякого русича-иконописца, работающего темперой, была такова: разбей яйцо на половинки, сохрани желток в одной и влей в другую скорлупку пол-яйца пива. На этой смеси желтка с пивом и разводи темперу. Только Феофан по старой памяти брал иногда вместо пива греческое белое вино.) Тут, в мастерской, в отсутствие Феофана заправлял Даниил Черный. Негромко звучали странные для стороннего людина названия: санкирь, плави, вохроние, подрумянки, света, болюс, а то еще и по-гречески – пропласмос (прокладка), гликасмос (плавь), сарка (телесный колер). Лик на иконе пишется в семь слоев: краска накладывается порою так тонко, что просвечивает сквозь нее нижний слой. В поздней «Ерминии» Дионисия из Фурны, восходящей, однако, к пособиям XII – XIII столетий, нарочито сказано, что лик пишется в двенадцать прикладов, когда последовательно наносятся все новые и новые слои, вплоть до заключительных «пробелов». Доску под иконы тоже готовят не абы как. На высушенную до звона и выглаженную поверхность доски клеется рыбьим клеем «паволока» – льняная ткань, на нее наносят левкас (лучшим считается алебастровый) и уже по левкасу пишут разными, крупными и мелкими, кистями.