Его всего трясло. Осливевшие губы не давали сказать слова, когда выбежавшая на стук Мотя, ахая, доставала Ваняту из саней, а появившийся за нею Лутоня заводил и распрягал Гнедого, ворча со сна:
– Да што ето? Он у тя в крови!
– Волки! – выдохнул Иван. – Едва отбились!
– На зимнике? Где корова пала? – уточнил Лутоня. – Ноне и без волков скот замерзает! Я уж соломою всю стаю обнес!
– Наталья-то Никитишна как? – спрашивал брат, когда уже разболоклись, занесли укладку с городскими гостинцами, когда дрожащий, – зубы выбивали звонкую дробь, – Ванята, отказавшись от щей, залез на печку, в теплое месиво детских тел и полусонных писков, когда Лутоня смазал барсучьим салом раны коня, когда уже вздули огонь и сидели за столом, хлебали теплые, достанные из русской печи щи, и Иван, все еще вздрагивая, рассказал о встрече с волками.
– Блажной! Блажной и есть! – выговаривала деверю, сияя глазами, Мотя.
– И че было в Рузе не заночевать?
– Ай! – возражал Лутоня, только что поставивший на стол бутыль береженого хмельного меда. – Ноне и днем проходу от их нет! Оголодали в лесе!
Скоро накормленный Иван ткнулся ощупью (сальник уже погасили) во что-то мягкое, натягивая на себя дорожный, еще в каплях инея, тулуп и погружаясь в облегчающий безоглядный сон.
И будто в тот же миг послышалось веселое Мотино буженье:
– Вставай, деверь! Белый свет проспишь! Поди, волки снились? Кричал ночью-то!
Иван, подтягивая порты и обжимая рубаху на груди, смущенно прошлепал босиком к рукомою (даже через полосатые толстые половики чуялась ледяная стылость пола), принял поданный Мотей рушник, крепко обтер обожженное на вчерашнем морозе лицо. Малыши возились, попискивали на печке. Скоро, бухнув настывшей дверью и впустив целое облако пара, вошел Лутоня, отряхая иней с бровей и ресниц, выдирая лед из усов, поведал:
– Коню твоему я сена задал, напоил, раны смазал салом. Ему и постоять теперь день-два не грех, даве ты ево едва не запалил! Ну да, известное дело, от смерти уходили! А корова та сябра моего… спугнул ли кто? Сама ушла со двора, дуром, ну а там то ли замерзла, то ли волки загнали – невесть!
Сказывая, он споро разболокался. Овчинный полушубок и оплеух, отряхнув, повесил на спицу, настывшие рукавицы с ледяным стуком кинул на печь.
– Горе тому, – сказал с суровостью в голосе, – кто дров да сена у себя не запас! В лес ноне и в дневную пору не сунесси! Ты бы поглядел на прорубь нашу. Льду намерзло – страсть! Ведро на веревке опускать нать, иначе и не почерпнешь! Я уж пешней все руки себе отбил! Да ты ноги-то в валенцы сунь, не морозь! – примолвил, углядевши, что двоюродник вышел бос со сна. – Топим и топим, и двор-то соломою обложили, а все по ногам холодом веет!
– Не видали такой зимы! – подхватила Мотя. – Прямо страсть! У кого скот в жердевой стае стоял, столько поморили скотины!
– А ноне и коров, быват, в избу заводят! – подхватил, неведомо отколь взявшийся, рослый красавец сын, Павел, Паша. (Носырем уже и не назовешь!) Деловито помог отцу передвинуть тяжелую перекидную скамью, прехитро украшенную замысловатою резьбою.
– Вот! – кивнула Мотя в сторону сына. – Женим скоро! Слыхал, что Неонилу замуж отдали? Ты и на свадьбе не побывал! – примолвила с легким упреком.
– Нюнку?! – ахнул Иван. Видел, зрел, как росла, наливалась женским дородством и красотою, а все не ждал. Да и думка была: сосватать братню дочерь куда на Москву, за ратника али купца. Лутоня, понявши, по мгновенной хмури Иванова лица, о чем тот помыслил, объяснил твердо:
– По любви шла! Не унимали уж! В жизни всякое: и хворь, и болесть… Иной женится насилу, а слег – жонка ему и воды не подаст! Я уж помнил твои слова, да унимать не стал. Сами с Матреной-то по любви сошлись, дак знаю: умирать буду, она мне и глаза закроет, и обрядит ладом, и на погосте поревет.
– Да ты уж о смерти-то не думай, тово! – нарочито грубым голосом, скрывая невольные благодарные слезы, перебила Мотя. – Нам с тобою надо ищо пятерых поднять, да устроить, оженить… – Не докончила, замглилась ликом на миг, тряхнула головой, отгоняя грустную мысль о неизбежном увядании и конце, побежала затворять тесто.
Игоша, Обакун, маленький Услюм, названный так по деду, облепивши Ваняту, выкатились с писком и смехом из запечья, где блеяли, сгрудившись, потревоженные, взятые в избу по случаю холодов овцы, недовольно хрюкала свинья, и оглушительно взвизгнул поросенок, которого боднул бычок.
– Кыш, кыш! Задрались опять! – строго выкрикнула Мотя. – Набрали, што и в запечье не влезают! А и не взять некак! Коровы, и те жмутся одна к одной с холоду! У нас-то ищо ничего, дровы у самого дома лежат. Даве Лутоня с Пашей и сенов навозили, до больших холодов ищо. Как ведал мой-то! – с гордостью глянула на супруга, а Иван вспомнил тоненькую девчушку, что хозяйничала когда-то в доме у худого, тощего двоюродника, и казалось, надолго ли хватит им ихней любви? А вот хватило, почитай, на всю жисть!
– А там што у тя? – полюбопытничал Иван, кивая на закрытую дверь.
– Да… Прируб тамо… – неопределенно, хмурясь, отмолвил Лутоня. – Холодная клеть!
– Для Василья жилье сготовил! – смеясь, выдала Мотя мужнин секрет. – Думат: будет куда, брат-от и придет!
Иван поглядел внимательно. Лутоня сидел, ковыряя порванную шлею, не подымая глаз, пробурчал:
– Може, он тамо сотником каким, беком ихним, а може, голодный, да больной, да увечный… Куда ему придти? Меня не станет – сыны примут! Им строго наказано!
– А ты для дяди ищо печь не сложил! – звонко выдал Обакун родителя.
Лутоня глянул посветлевшим взором.
– Лето наступит, сложу! – пообещал.
И мгновением показалось Ивану, что так все и будет: откроется дверь и, обряженный в татарское платье, с темно-коричневым от южного солнца морщинистым лицом, вступит в горницу незнакомый всем нарожденным тут без него детям, незнакомый и хозяйке самой, а все одно, близкий всему семейству, из дали-дальней воротившийся дядюшка, когда-то спасший, пожертвовав собою, Лутоню от горького плена и не забытый доселе ни братом, ни братней семьей. «Жив ли ты, Васька?» – помыслил Иван, перемолчав.
Десятилетняя Забава тем часом возилась с младшею, Лушей, поглядывая завистливо на братьев, облепивших Ваняту. Парни уже и подрались, и помирились, и теперь Ванята, не поминая страха, с гордостью сказывал, как он горящею лучиной отгонял волков, и, сказывая, чувствовал себя теперь почти героем.
– Семеро по лавкам! – подсказывала Мотя, любовно озирая свою подрастающую рать. – Ты бы женилси, деверь! Второго-то как звать у тя? Серегой? Ну, дочерь надобно теперь! Наталья Никитишна-то ищо в силах? Не болеет? А тоже годы не те, на седьмой десяток, никак, пошло?