Кремник догорал. Посадские грудились в улицах, стояли с мокрыми метлами и ведрами воды на кровлях. Всеми помнился (старожилы видали, а пришлые знали по рассказам) тот давний, двенадцатилетней давности, пожар, слизнувший весь град Московский до серого пепла, и готовы были отстаивать свои домы и животы до последнего. Падающие головни тут же яростно скидывали с крыш, заливали, топили в бочках, затаптывали ногами. В прежнюю пору загорелось на посаде и спасали Кремник. Ныне сгорел Кремник, и сгорел от дури, от спеси боярской, от несогласия Хвоста с Вельяминовым. И все это знали и ведали и, стоючи вокруг Кремника, костерили почем зря бояр, норова своего ради загубивших город.
Никита, трудно дыша обожженными легкими, весь в чадном тумане, добрался до реки, плашью упал в воду, вылез на четвереньках и сел, тупо и безмысленно уставясь в бегучие струи. Надобно было встать и идти к «своим», нынешним, идти и вновь делать то, что начал он делать с того самого дня, когда последний раз виделся и говорил с Василь Василичем.
Впрочем, на пожаре Кремника Никите неожиданно повезло. Разбирали дымящиеся завалы. Хвост подъехал верхом. Долго глядел, как старается чужой, ушедший от Вельяминова ратник. Вымолвил наконец:
– Ты, паря, старшим был, никак?
– Бывал! – безразлично отозвался Никита, отирая потное, покрытое сажей лицо рукавом.
– Почто ушел от Василия? – с легким недоверчивым прищуром, как бы загодя сомневаясь в правдивости ратника, вопросил боярин.
Никита бледно усмехнул в ответ, отмолвил, почти не лукавя:
– Зазноба у меня явилась на ихнем дворе. А Василь Василич воли нам с нею не дал… Ну и – сам понимай, боярин!
Алексей Петрович фыркнул, вгляделся в измененный лик ратника, поверил. (Трудно было и не поверить в ту пору!) Примолвил весело:
– Не горюй! Заслужишь, найду и невесту тебе добрую! – Постоял еще, поглядел, высказал наконец: – Назначаю тебя старшим! Соберешь сам, кого тебе надобно под начало, чтоб бою-драки не было. Поставлю вас пока чинить стену городовую. А будешь служить честно – награжу!
Только того и надобно было Никите!
С пожара великий князь перебрался в Красное, а боярыни великих родов – кто в свои подмосковные, кто на Воробьевы горы.
В черном Кремнике вразнобой, недружно, тюкали топоры. Медленно возводили новые терема и клети, повалуши, амбары и бертьяницы. Ратные, те и другие, старались не замечать друг друга, работая на пожоге. Запаздывал лес, не хватало того и сего. Порушилась работа княжеских мастерских. Убытки от пожара и сосчитать было невозможно.
Покойный Семен сейчас сидел бы в разоренном Кремнике, а не в Красном, и вокруг него кипела работа и город воскресал бы на глазах. И это тоже все знали, хоть и молчали о том, и ждали, уже томясь до надсады, хозяина – ждали Алексия.
Казалось, что только он один еще может спасти Москву, потерявшую великих князей, раздираемую боярскою бесконечною смутою, спасти от падения, столь же стремительного и неизбежного, как стремителен и быстр казался взлет малого городка, затерянного в лесах верхней Клязьмы и отодвинувшего было посторонь древние грады и княжества земли владимирской.
Пузатую греческую посудину швыряло с бугра на бугор, и казалось, этому уже не настанет конца. Море вспухало, точно шкура рассерженного дракона. Тяжкие, даже на вид ощутимо тяжелые, в сморщенной пенной коже валы шли один за другим, и с каждым валом утлое судно получало глухой сотрясающий удар, от коего все, что было непривязанного в его нутре, летело кувырком, а люди падали ничью. Катались изувеченные сосуды, дрова, чьи-то укладки, порты и обувь. Вездесущая вода сочилась каплями отовсюду. Жутко скрипели корабельные ребра. Пол нижней палубы, переворачиваясь, почти опрокидывался и опрокидывал всякого, кто пытался встать на ноги.
Алексий, цепляясь за ступени, выполз наружу, и тотчас ветр пригнул его к самым доскам палубы, а пенная бахрома вод, тяжело прокатившая по настилу судна, вымочила его всего с головы до ног. Пучина глухо гудела в самой своей глубине, свистел ветер, обрывая остатки снастей. Неслышные в грохоте моря, вились, почти протыкая гребни волн, белые острокрылые птицы. Хляби небесные смыкались с горами воды, и так – до самого окоема, где под колеблющимся, ежесекундно взбухающим сизо-серым покровом бури едва желтела охристая полоска, полузадавленная мглистыми животами синих и вороненых туч, что неслись в обнимку с водою в адском хороводе бури и ветра. Вдали, под пологом облаков, ходили по морю, точно видения сгущенного бреда, высокие, пропадающие в тучах столбы, и греки-корабельщики, указывая на них, в ужасе прикрывали глаза.
Из небытия воскрес лик Станяты, прокричавшего что-то неслышимое в реве моря в ухо Алексию. Он тоже был мокр от макушки до пят, на скуле расплывалось пятно крови. Мокрые пряди волос прилипли к голове.
– Ступай вниз, внутрь, владыко! Смоет! – кричал Станята, наконец понятый Алексием, и новоиспеченный митрополит московский, обдирая ногти и дрожа от холода, полез внутрь, туда, где, катаясь на полу в лужах воды и блевотины, пропадали его клирошане, бояре и служки, уже, почитай, мысленно расставшиеся с жизнью на этой земле.
Стоны, мокрядь и вонь, глухие и страшные удары волн, сотрясавшие деревянное нутро, – нет, вынести этого было неможно!
Третьи сутки треплет море текущий, как решето, с обломанными мачтами корабль, третий день едва удается поесть сухомятью (огня не развести в этой буйной дури) тем, кто еще может есть. Четверо смыты за борт, половина корабельных вышла из строя и, лежа пластом в утробе судна, молча ждет неизбежной гибели.
Алексий вновь полез наверх. Очередным ударом волны его сбило с ног, больно хватив лицом о ступени лестницы. Побелевшими пальцами он сумел вцепиться в скользкие перила. Слова молитвы рвались с окровавленных губ. Десяток бочек воды влилось в отверстое устье трюма, вновь окатив его с головы до ног. Ощупью, захлебываясь, прикрывая глаза, долез он наконец до своей разгромленной бурею каморы на корме корабля, поднял и укрепил сбитую ударом воды икону и, осклизаясь, падая, цепляясь за стены и углы, начал вновь и опять молить Господа о спасении судна и путников, одержимых бешеным морем.
Когда это началось, когда пенные струи пошли по равнине вод и корабль начало валять с борта на борт, Алексий не чаял особой беды. Молясь, наставляя робких, он подавал достойный пастыря пример мужества своей сухопутной дружине. Но кончился, смерк, провалившись в волны, день, протяжно и жутко выла ночь, накатывая во тьме невидимые и потому особенно страшные валы. К утру открылась течь, и грек-навклир ждал хоть какой затишки, чтоб подвести парус под брюхо корабля. Но валы громоздились за валами, и ничего неможно было вершить с громоздкою и неповоротливою византийской посудиной в этом безумии моря. К третьему дню судно уже перестало бороться с ветром и, потеряв оснастку, полузатопленное, только тупо вздрагивало от каждого удара и, казалось, ждало лишь какого-то предельного, окончательного толчка, чтобы пойти ко дну. И уже оробели самые дерзкие мореходы, и сам Алексий, ослабнув ежели не духом, то плотью, начинал ждать рокового конца.