Семен едет шагом, опустив повода. Слушает высокого жаворонка. Думает.
Маша подурнела, стала полнеть. На лице и руках появились коричневатые пятна беременности. Он бережет ее как может, унимает свое нетерпение, унимает ее рачительную ретивость. Сколь просто зачать дитя, и сколь долог и труден этот путь созреванья и рождения плода! На сколько веков еще или тысячелетий хватит извечной бабьей жалости и терпения?
После, тридцати лет кончается возраст юности. Пир жизни позади, не так слышишь ветер и заречную песнь, ночью тянет ко сну, а не в туман за околицу на зазывный голос жалейки. И уже все чаще, все настырней поглядываешь на сына: каков растет? Каков будет в труде и на ратях? Одюжит ли, не посрамит ли рода своего? Много не повезло тому, кто, как и он, за тридцать токмо еще ожидает наследника!
Облака ползут над землею. С полугоры, под которою вьется речушка, перегороженная мельничною запрудой, видно далекое поле ржи, усатое, будто тканное шелком, и шелковые волны бегут по нему от легкого пробегающего порывами ветерка. А там – груда крыш и большой, верно боярский, дом-двор, крытый дранью. А там, дальше, опять лес неровною зелено-голубою бахромой и над ним опять небо, в редких барашковых облаках, бирюзовое вдали, лазурное ближе и темно-синее в вышине, над головой.
Звон донесся издалека. Семен остановил коня, прислушался. Замерла дружина в отдалении, за спиною князя. Неужели и сюда доносят новые московские колокола? Доносят! Вот старик, бредущий с посохом, снял шапку и перекрестился. И князь сделал то же. И вслед за князем обнажила головы, осеняя себя знамением креста, и вся дружина. Нынче подобный колокол звонит и у суздальского князя! Мастер один и звон один – колокольный звон, съединяющий землю! Теперь Алексий поставил своего епископа Суздалю. Он или я решительнее объединяем страну?
Где-то здесь, по этой дороге, и была та деревня, тот двор, – верно, вон за тем леском, за тем поворотом пути, – где его напоила молоком доброхотная баба… Князь пришпорил коня. Деревня была, но изменила свой вид, и дома он не узнал, или словно?.. Симеон соскочил с седла, не коснувшись плеча стремянного. Баба вышла из-за угла клети, похожая, да не та. Заулыбалась:
– Жили, жили, как же! До пожогу! А как сгорела деревня, и съехали! И-и! Живы! К матке еговой подались! Тудыт-то! – показала рукою. – К заричанам! А не худо живут! Да молочка-то не желашь ли холодного, с погребу, али, може, топленого? Счас вынесу! – Побежала, не слушая отказов. Показалась вновь уже с крынкою. Раскрасневшийся от волнения отрок нес глиняные кружки, и князь, почти неволею, принял из рук парня посудину и смотрел, как льется в нее розовое горячее молоко с румяно-подгорелою пенкой.
– Кто будешь-то? Боярин какой али князь?
– Князь я! – ответил, выпив и обтерев усы. – Великий князь московский, Семен!
Отрок, взглядывая на него любопытно, обносил молоком дружину, попрыгавшую с коней. Хозяйка степенно поклонилась, сложив руки на груди.
– Слыхала, баяли! Поминала тебя! Ну что ж, и до нашей избы зайди, хошь порог переступи, все память будет!
Семен, усмехнувши, подошел. Пролез, пригнувшись в дверях, в жило. И тоже было выскоблено внизу и черно вверху, и тот же чистый стол, и мед в сотах поставлен был перед ним, и так предложено отведать, что и отказать не сумел. Присел на лавку, обвел глазами полутемную избу, в которую яркими брызгами пробивал сквозь волоковые оконца слепительный здесь, в полутьме, солнечный свет.
– Баяла, баяла! Кто из-жонок и нявгал на ее, мол, брешет! Передам, передам! И привет, и ласку! Как же нет! А теперя и сама погоржусь перед людями! И моему хозяину докука, в поле теперича он, дак придет, похвастаю: князя великого принимала!
Она открыла ларь, достала, низко склонясь, вынула и, развернув на руках, поднесла князю полотенце:
– Мастерица я! Дак прими! Не в стыд и тебе, княже! – И опять поклонилась в пояс, уставно, но и с достоинством.
Широко раскинувшие хвосты птицы-павы, и вправду дивной работы, явились во всей красе на развернутых концах полотна. Семен принял рушник, ощутив прохладную ласку льняной ткани, всмотрелся в узор:
– Чем и отдарить, не ведаю…
– Ето к счастью, на свадьбы дарят! Ты с молодою женой, дак потому! – пояснила баба, складывая руки на груди. Сказала так, что понял: предложи серебро в отдарок – обидит, да и не возьмет все равно.
– Как звать-то тебя?
– Марьей!
И еще понял: зайди он в другую, третью, четвертую избу – всюду напоят молоком, вынесут бадью воды для коня, всюду зазовет к себе ласковая хозяйка и его, князя, и того странника в порыжелой свите, с клюкой, и проезжего гонца. И всюду накормят и не уронят достоинства своего перед гостем, кто он ни буди… Чем заслужил? Чем заслужить, имея такой народ?
Он уже сел на коня. И поднял руку, прощаясь, и те же слова: «Заезжай, рады всегда, гость дорогой!» – услыхал, что и в прежний раз.
Дареное полотенце спрятал за пазуху, как простой кметь, хоть и надо было передать слуге. Но не хотелось, чтобы через чужие руки. Так и вез до Москвы, так и берег и уже поздним вечером, со смущенною улыбкою, передал Маше.
Она приняла, развернула, потупила взор и вдруг расплакалась, рушником вытирая слезы.
– Седни вызнала, вызывают тебя в Орду, молчал почто?! Ты уже баял с Алексием!
Долго утешал, целовал руки:
– Не хотел беспокоить до времени…
– До времени! Мне зимою родить.
– Бог милостив, Маша! А в Орду надобно ехать! За мною – земля. И не токмо Русь. Само православие сейчас может погинуть, ежели мы, земля владимирская, не найдем в себе силы защитить заветы Христа! Так говорит Алексий.
– Твой Алексий страшен. Он знает все наперед! – тихо пожаловалась она.
– Да, Маша, да! – отвечает он, целуя ее руки. – И потому подобает нам верить ему нерушимо!
– А как же я? Как же тогда?! – спрашивает она с дрожью в голосе.
– Я люблю тебя! – отвечает ей Симеон.
Глава 91
Русь и степь! И поднесь еще не написана совокупная история наша – история горечи и любви!
Прошли века, и просвещенным вельможам Российской империи в пудреных париках роскошных екатерининских времен или в мундирах «серебряного века»
– дней Александровых – стали казаться некими дикими чудовищами канувшие в Лету степные кочевники, а само их государство на Волге, Золотая Орда, – жестоким порождением «варварского» Востока.
О древних культурах восточных стран плохо помнилось в ампирных кабинетах, плохо и выговаривалось на культурном французском наречии. Собственные крестьяне и те казались варварами, так что уж и говорить о степняках! Даже и в церковь православную ходить почиталось зазорным, иные тайком принимали католичество, а вездесущие иезуиты, с благословения графов российских, начали все смелее проникать в гостиные столичных городов. И как там шла реальная, не выдуманная нашими «западниками», не кабинетная история? Да полно, вспоминал ли когда просвещенный екатерининский вельможа Юсупов о своих татарских предках? Тем паче что были и кровь, и слезы, и разорения городов – все было… А об итогах, о следствиях веков протекших, о самом бытии нации думалось ли в те поры?