Редко так вот рубятся, обычно одни скачут, другие бегут, заворачивают коней, а тут те и другие решили не уступать, и колышет, колеблет, катает по огородам, разматывая меж клетей и хором клубки яростно секущихся кметей. Где там Данила? Но московский стяг рывками начал-таки подаваться вперед, вперед, и вот – тверская дружина наконец-то вспятила, поворотили коней. Отбили! «В горячке поскачут на прорыв, пропадут!» – помыслил Протасий и велел холопу скакать, воротить полк Данилы.
– Построжи! Молви, батька велел!
Какая-то замятня совершилась меж тем за клетями. Густо грудятся всадники. Чего там, не поймешь. А тверичи бегут, но свои уже не скачут им вослед. У Протасия вдруг и от чего-то упало сердце, испариной взялось чело. Он торопливо начал сходить с костра, раза два чуть не упал, проминовав ногою крутые скрипучие ступени. Выбежал, пал на коня. Уже выезжая к воротам, понял, что замятня нешуточная. Встречь бежали, кричали, и уже на выезде встретил толпу смятенных ратников и холопов и – понял. Остоялся. Уже незнакомая седая раскосмаченная старуха, в которой с трудом признал свою супругу-боярыню, забилась у ног всадников, хватая что-то, свисавшее с седел. Мельком, спешиваясь, углядел бледное лицо меньшего, Василия, над мордой коня и – не удивился. Так все и должно было, как и произошло. Вот она, отплата за его грех!
Тело Данилы положили на попону, сбочь дороги, и предстали взору разметанные кудри любимого сына, его ясный лик, на коем еще и сейчас не угасла стремительная удаль движения. Видно, убили враз – стрелой ли, копьем, – и не почуял как, а с лету, с маху, думая еще, что скачет, и, роняя саблю, несся вперед, к закружившей радужной траве, к зеленой траве, к земле, истоптанной яростью копыт, к горячей и мягкой родимой земле, чтобы грянуть о нее грудью… Жена выла по-волчьи, неразборчиво выкрикивая не то жалобы, не то проклятия, скрюченными когтистыми пальцами хватала и трясла тело сына. Сбегались, грудились вокруг растерянные москвичи.
С занеглименья, с той стороны, уже, верно, подобрались к стенам и метали в город горящие, обернутые смоленой паклей стрелы. Пламя вздыбилось над верхушками хором. Видно, зажгли князев конный двор, гордость Данилы. «Не тушат! – догадал воевода. – Перепали Юрьевы молодцы. К женкам под подолы залезли!» – помыслил он, ярея. Что-то стронулось и отвердело в сердце старого тысяцкого. Он тяжело повел шеей, велел холопам, не глядя:
– Хоромы – тушить! Женок всех – с ведрами!
И побежали, заспешили разом к городской стене. Тогда Протасий, сняв шелом, встал на колени, сложил сыну руки, ткнулся губами в дорогое, уже похолодевшее лицо и встал. Сказал сурово:
– Погиб, яко воину надлежит! Отнести в церкву. А вы, – он обежал глазами ратных и узрел, как тянутся перед ним растерянные было дружинники, – вас поведу сам!
Он всел на конь и, возвысив голос до медвежьего рыка, приказал:
– Снять всех со стен! Князевых молодцов – ко мне! Копьями гони псов!
Вокруг него уже собирались градские воеводы, подскакивали, ждали приказов.
– Ты, – оборотил он костистый тяжелый лик к ближнему боярину, – скачи за реку, сними коломенский полк и – на рысях!
– Тверичи прямь Данилова стоят, перейти реку могут… – неуверенно возразил было боярин.
– Иван-от Акинфич! Ни в жисть! Побоитце! – отмолвил Протасий с презрением. – Сымай заставы, всех веди!
И боярин поскакал. И скоро появились сбавившие спеси княжеские холопы и дружинники, чаявшие было пересидеть сражение в городе.
– Всех построить и – в бой! – велел Протасий. Кто-то – тысяцкий даже плохо различил кто, – подъехав на дорогом коне, закочевряжился было, и Протасий, молча вырвав лезвие дорогой тяжелой сабли и страшно оскалясь, с маху, вложив в удар все, что застилало туманом глаза, развалил спорщика вкось, от плеча до паха, наполы. И голова с одной рукою, помедлив, шмякнулась сбочь коня, а полтея, обвиснув, повалилась на другую сторону, глухо ткнувшись о бревенчатую мостовую. И, уже не глядя на труп, опустив клинок (стремянный кинулся платом обтереть кровь с лезвия сабли), Протасий повелел прочим:
– Пойдете напереди! – И к своим: – Который умедлит из ентих, колоть без жалости!
Эти, – коих Юрий нежил и холил, одаривая платьем, оружием, серебром, позволяя измываться над прочими, – эти обязаны были теперь, в сей тяжкий час, лечь костьми за своего князя. Лягут! А свои пойдут назади и не позволят даже и трусам повернуть вспять.
Уже подходил на рысях, гремя по наплавному мосту и низко прогибая почти зарывшиеся в воду бревна, коломенский полк. «Теперь – всеми силами в лоб, и пусть поможет Бог или уж решит со мною, как ему нать по совести!» – помыслил Протасий и, подняв глаза на главы соборной церкви, перекрестил чело…
Бороздин умаялся за прошедшие сутки вконец; погибал от жары, потное тело свербело под панцирем, и не почешешь, на-ко! Пришлось спешно вести полк на выручку великому князю, и теперь, в виду московских стен, лепо было отдохнуть, отмыть пот и грязь, а там, не торопясь, приступать к осаде города. Но ни вздохнуть, ни даже поспать старику не довелось. Михайло объявил бой из утра, а у Бороздина все подходили и подходили останние рати. И боярин, из упрямства, встречал их сам, хотя давно уж, в его-то годы, следовало слезти с коня и, свалив заботы на молодших, завалиться в шатер…
Мал час соснув на заре, Бороздин, у коего все тело ломило и жгло, как огнем, был точно пьяный и не вдруг соображал, что же происходит. О полдни он еще бодрился, но к пабедью уже совсем изнемог. Увидя, что княжеские рати всюду одолевают, он теперь только и ждал отдыха, не чая никакой беды. Поэтому, когда из разверстых ворот Москвы излились свежие конные рати и, разметав пешцев, ринули на тверские полки, Бороздин, вместо того чтобы бросить своих встречь, в защиту пешцев, начал бестолково метаться, отводя полк, и полк, сбитый с толку своим же старшим воеводой, не выдержал конного удара, покатился назад, топча и расстраивая тверскую городскую пешую рать, прославленное стойкостью ремесленное ополчение, которое тоже смешалось и вспятило, расстраивая ряды.
Никак не мог помыслить тверской боярин, что перед ним все и последние силы Москвы и что скачущий напереди, со страшно закаменевшим лицом, даже не опустивший стального пера на шеломе московский воевода – это сам тысяцкий Протасий, ищущий себе не чести, а смерти.
Михаил слишком поздно увидел замятню у Бороздина и, не зная толком, что происходит, удержал владимирский конный полк, готовый ринуть в сечу. Он знал, что в такой каше это бесполезно, может произойти любое всякое, и ждал гонца от Ивана Акинфича с известием, что тот перешел реку. Тогда – и не раньше – следовало ударить москвичам в лоб. Гонца не было. Владимирцы громко роптали. Уже побежала городская исшая рать, и приходилось вводить в дело запасные полки, но владимирцев он все же удерживал, чая, что Иван Акинфич наконец-то перейдет реку…
Уже в предвечерних косых и багряных солнечных лучах рубились ратники, зверея, сшибая друг друга с коней, храня и хрипя, гибли под саблями и слепыми ударами конских копыт, расщепывая щиты и шеломы. И уже бессчетно кровавил вновь и вновь Протасий свою дорогую саблю, многажды заворачивал вспятивших и – достоял-таки. Вдали затрубили тверские рожки, ратные стали покидать поле, и тогда Протасий велел, в свои черед, собирать остатних ратников и уводить поредевшие, измотанные дружины назад, к городу. У него самого плыли уже кровавые круги перед глазами. Бой затухал. А Михаил все ждал гонцов от воевод левого крыла, и лишь уже поздно-поздно, в начале ночи, узнал, что Иван Акинфич простоял без дела, так и не перейдя реку.