У себя в монастыре Алексий бывал наездами. Ныне прибыл из-под Владимира по делу, затеянному князем. Ради каменной церкви монастырской – наружно, а в тайности – ради дел наместничества, в чем, по слухам, Царьград готовился наконец уступить.
Иван, уважая сан крестника и дабы облегчить неприлюдные свои с ним встречи, выстроил в Кремнике небольшое подворье Богоявленского монастыря, куда мог попадать из княжеских теремов по дворам и крытым переходам почти что отай, неведомо для лишних глаз. Многое, ох сколь многое приходило творить вот так, отай, хотя бы и потому, что подворье ордынское – ухо и око царево – стояло тут же, в Кремнике, невдали от великокняжеских теремов.
Четверо людей собрались в вышней горнице тесноватой, хоть и высокой, на четыре жила рубленой хоромины, отколе сквозь крохотные оконца проглядывали по-за стеною крытые соломой и дранью кровли Занеглименья и куда глухо доносило упорный перестук топоров, стон и звяк металла, буханье, ржанье и гомон. Город жил, рос, ковал, торговал и строил, воздвигая все новые и новые, белеющие свежим лесом хоромины, и уже боярские дворы выплескивало за стены Кремника, на торговый и ремественный Подол, а кузни отодвигались подале, на тверскую дорогу.
Четыре человека сидят на лавках у простого тесаного стола, застланного суровою, на восемь подножек тканого, узорного холста скатертью. На тесаных стенах покоя голо, зато дивно богат иконостас в красном углу, где глаз знатока поразили бы сразу большие и малые образа византийских, суздальских, тверских и новогородских писем, пред коими на серебряных цепях теплилась дорогая лампада из синего иноземного стекла, привезенная из земли веницейской.
В горнице, по зимам согреваемой горячим воздухом снизу, чисто и сухо. Теплый ветерок вливает в отодвинутые оконницы. Четыре человека за столом разоблачились от верхнего платья. Двое из них сидят в светлых подрясниках, один в палевом, другой в тускло-лиловом. У того, что в палевом, черноволосого, тронутого по вискам и по середине волнистой бороды сединою, на груди золотой крест – знак высшей власти церковной. Двое других тоже в домашнем облачении. Один – молодой, русокудрый – в шелковом долгом распашном сарафане сверх белой рубахи с вышитою золотом грудью. Другой – согбенный, но со все еще пышною полуседою гривой вьющихся волос и пронзительным, слегка как бы вогнутым ликом в паутине мелких морщин – одет в домашний легкий серополотняный зипун с твердыми, шитыми серебром наручами, отделанный по краю одною лишь тонкою крученою темно-синею нитью.
Четыре человека в горничном покое представляют собою ныне высшую мирскую и духовную власть Владимирской Руси. Это Калита с сыном Симеоном и митрополит Феогност с Алексием, который давно уже тайно назнаменован наместником митрополичьим, однако въяве не имеет еще ни сана, ни звания, возносящего его над прочими. И об этом сугубо отай и идет между ними разговор.
Разговор неспешный, перемежаемый сдержанною, хотя и изысканною трапезой. На столе, на серебряных блюдах и в поливных узорных ордынских чашах, были и нарезанная ломтями севрюга, и пирог с гречневой кашей и снетками, и алая, с жемчужным отливом, семга, и икра, и засахаренные фрукты, из восточных земель привезенные, и печения, и греческие орехи, и мед, и малиновый квас, и темно-багряное цареградское вино. Но ели мало, токмо отведывали, пили и того меньше. Говорили неспешно, взвешивая каждое слово, и говорили в основном старшие – князь и митрополит. Но молвь велась без лукавства, без того неверия взаимного, с коим глаголют послы земель иноземных. Здесь говорили друг с другом с прямою искренностью соучастников, а взвешивали слова потому, что оба, и князь Иван и Феогност, знали цену слова и молвили токмо самонужнейшее и токмо избранными для мысли своей словесами.
Феогност давно уже утратил свое прежнее недоверчивое презрение к великому князю владимирскому. Давно оброс добром, волостьми и кормами, давно повязал себя многоразличными связями здесь, на владимирской земле, крестил и венчал, рукополагал и ставил. А там, в Цареграде, творилось такое, что об ином соромно было и сказывать. И уже неволею начинал он ощущать своею русскую землю – землю служения своего. И в этой русской земле, понимал он теперь не менее князя Ивана, потребен свой митрополит, угодный и князю и наследнику княжому, мыслящий и живущий всеми нуждами и всеми болями этой земли. Короче говоря, и он тоже понимал, что лучшего наследника себе, помимо Алексия, ему не найти. А раз так, надлежало совокупною волей требовать у патриаршего престола поставления Алексия на наместничество. Сперва на наместничество…
– Отец мой! – говорит Калита, относясь к митрополиту. – Един Господь ведает меру лет человеческих, и кто знает свой день грядущий? Посему хощу поспешить в деле сем, его же мыслю угодным Господу!
Феогност думает. Калита упорен и терпелив. Какая нужда неволит его торопить события? Он взглядывает поочередно на отца и на сына и в глазах Симеона видит: «Надо спешить!» Смутная тревога охватывает митрополита. Князь еще бодр, и не время ему уходить из жизни! Особенно теперь, когда убит Александр Тверской и несть иной замены месту великого князя владимирского. Но и то надлежит молвить: князья, как и кесари византийские, преизлиха тратят себя в пирах, ловитвах, телесной любви и заботах господарства своего. Век священнослужителя вельми протяженнее по сравнению с княжеским веком! Кто, кроме Всевышнего, ведает меру лет? Однако, раз князь спешит сугубо, надлежит исполнить волю его.
– Я давно не был в Цареграде и не ведаю нынешних ни синклита, ни двора. Многое ся переменило, иные близкие умерли, другие удалились от дел! – вздыхает Феогност. – Надлежит паки отписать кесарю, и патриарху сугубо, а такожде… – Он перебирает в памяти имена сановников двора и членов клира, кои могут помочь князю Ивану продвинуть его просьбу. Называет одного, другого, третьего. Иван выслушивает, запоминая. Алексий скорописью заносит главное на черновую грамотку. Он уже не впервые берет на себя должность секретаря при Феогносте, и тот с молчаливым одобрением прочитывает потом толковые и немногословные записи княжеского крестника. Ныне, понимает Алексий, Феогност замыслил помочь князю неложно и указует к тому ближайшие и вернейшие пути. Симеон выслушивает отца и митрополита. Осторожно спрашивает о дарах. Казна зело истощена, но для таковыя нужи… Калита кивает. Он умеет и может быть нескупым, когда дело требует того.
В некий миг беседа теряет свою высокую напряженность, все главное уже выяснено. Можно расслабить ум, волю и даже члены. Калита сильнее сутулит спину, Симеон встряхивает кудрями, Феогност вопрошает княжича о здоровье жены, крестник говорит крестному о неисправах, замеченных им в княжеском селе под Владимиром. Руки оживают, тянутся к вину и закускам. Идет уже необязательное, не о главном деле, застольное собеседование равных, близких друг другу и не часто собирающихся вместе людей. В этот час более даже, чем в предыдущий, они чувствуют свое единомыслие, и радуют друг другу, и понимают один другого. Сколь долгими годами трудов – и каких трудов! – достиг князь Иван сего доброго застолья! Завтра будут изготовлены грамоты, с коими бояре поскачут в далекую землю, а ныне Иван Калита подымает налитую появившимся из-за дверей молчаливым служкою чару темно-пурпурного вина и произносит, улыбаясь: