– Не хотел, не думал так с тобою… чтобы от трудноты, от высшей нужды княжой! Не ведал, что и тебе придет испытати однесь горечь вышней власти!
– Не надо, батюшка! – возразил Симеон раздумчиво. – Бог милостив! И у простых смердов родители выбирают невест детям своим!
Симеон утупил очи. Иван поглядел на сына благодарными, увлажненными глазами. Повторил его же слова:
– Бог милостив! Бояре досмотрят, чтобы прилепа и красовита была.
Назавтра в Литву поскакали послы. Феогност, со своей стороны, помог, поддержав посольство великого князя владимирского. Хрупкий мир с Литвою, столь нужный для переговоров с Новгородом и утеснения Александра Тверского, кажется, восстанавливался.
Глава 31
То, что помогло Ивану вовремя опомниться, было недавно пробудившееся в нем все растущее смутное ощущение вины. Перед кем и перед чем? Он спешил с окончанием храма, думая, что чувство это исчезнет, и, только воротясь в Москву из Переяславля, понял, в чем дело. Он не то что забыл, а отложил, отодвинул от себя тот, давешний свой разговор с крестником, за что и был наказан, ибо есть нечто, чего ни забывать, ни даже отлагать неможно в жизни сей. Но молодая жена, но ожидание дитяти, но кажущиеся успехи в делах новгородских, обернувшиеся нынешним поражением, но ожидание Феогноста… Знал же он, что Господь за леность духовную карает сугубо!
Ульяна, которую он из Переяславля отослал прежде себя (ей подошла пора рожать), встретила Ивана с дочерью на руках, вся трепетно тихая, с сияющими глазами, вокруг коих еще лежали голубые тени недавней сладкой и трудной муки первого материнства. Иван осторожно принял сверток, поглядел на сморщенную красную мордочку, услышал слабенькое «уа, уа» – и, воротив ребенка, бережно обнял и расцеловал жену, грешным делом, однако, подумав при этом: хорошо, что дочерь, а не сын! Семену, да и Ивану с Андреем было бы обидно делить добро со сводным братом… Иван уже не принадлежал себе так, как прежде, даже в браке, даже в семье!
Крестника Алексия с Феогностом Иван свел сразу же, на второй или третий день по возвращении, едва урядив самые срочные дела.
И вот они сидят втроем, как когда-то сидели втроем с митрополитом Петром. (Иван уже намекнул осторожно Феогносту, что паки надлежит похлопотать о скорейшей канонизации покойного Петра, понеже чудеса у гроба святителя происходят, и исцеления и прочая многая… Пока так, скользом, ненастойчиво, давая сей мысли созреть в уме нового русского митрополита. Даже и то, что Петр родом из Волынской земли, подчеркнул сугубо Калита: пусть Феогност поймет, что там, в западных русских землях, канонизация Петра такожде не должна встретить препоны.) Сидят трое, и Иван, как и прежде, молчит, слушает. Молчит так, как умеет молчать только он, почти уничтожает почти не существуя в покое. И лишь то отличает сию беседу от той, давней, что возмужавший крестник сам говорит, и говорит красно, подчас переходя на греческий, и улыбка снисхождения постепенно сходит с лица Феогноста, узревшего в сем молодом мнихе, невеликого росту, худоватом и большелобом, с острою бородкою клинышком, собеседника, равного себе и даже зело искушенного в греческих книгах.
Московское строительство Калиты вызвало у Феогноста невольное уважение. Город, показавшийся в первый приезд скучным скоплением бревенчатых хором, начал приобретать вид прилепый. Храмы, малые, но своеобразной, по-своему приятной архитектуры, расставленные по четырем сторонам, обочь и прямь княжого дворца, означили площадь внутри града, и от них уже и сам дворец выглядел иначе со своими резными крыльцами, опушенными кровлями и смотрильными башенками по сторонам. Приходилось отдать должное князю: времени он не терял и щедроту к церкви выказал немалую. (Села, переданные ему князем, также весьма и весьма смягчили душу греческого митрополита.) Феогност даже обмысливал, не перебраться ли ему в Москву? Но предпочел – так было пристойнее – остаться во Владимире, где как-никак располагалась кафедра митрополитов русских вот уже поболе тридесяти лет.
Конечно, строительство Калиты не равнялось еще ни с Новым Городом, ни с Владимиром, да и многим прочим градам русским уступала Москва, но все же… В таком духе, мысля не обидеть собеседника, ответствовал Феогност Алексию на прямой вопрос того, что он мыслит о храмах Москвы. (Калита совсем задвинулся в тень, когда речь зашла об этом, и только ждал, что же возразит митрополиту крестник.) Алексий чуть качнул головой, глянул Феогносту прямо в глаза. Колюче – не навык еще или намеренно пренебрег словесным вежеством – не сказал, брякнул:
– И бедны, и малы, и пред храмами Константинова града ничтожны суть? Тако хощеши ты сказати, отче? Так! Почто прямо не рещи о том! Так и паки так! – Калита приподнял было руку, не то защищаясь, не то останавливая Алексия, и смолчал. Феогност, тот поглядел удивленно, раскрыл было рот мягко возразить, но Алексий не дал ему молвить, голос его окреп, румянец проступил на щеках:
– Да, да! – жестко примолвил он. – Но зри и иное: единым летом возведены, не возведены – возникли! С тою же почти скоростию, с коей рубят у нас хоромы древяные после пожаров и воинского раззору! Я чел в хронографии Пселловой, – сказал он с запинкой, с тем юным смущением, которое часто постигает русского человека, вынужденного признаваться в своих познаниях, – житие кесаря Константина, супруга императрицы Зои, коему ипат философов, Пселл, ставит в особый упрек драгое храмоздательство: воздвижение и паки разрушение и вновь созидание в прекраснейшем и величайшем облике храма святого Георгия… Даже и в сем святом деле не была потребна суетность! Даже и тут достоит воспомнить завет Господень: «довлеет дневи злоба его» и «не заботьтесь, живите, яко птицы небесные»… То есть и заботно, и домовито, яко же и сии вьют гнезда и птенцов прилежно вскормят и воспитают, но незаботно, не погружаясь полностию в суету забот, оставляя главнейшее в себе Богу. Не быть рабами вещей созидаемых! Заботить себя, но не утопать в заботах! И вот зри: храмы сии – это путь, а не конечный предел, не последнее, что возможет создать и произвесть наш народ. Да, малы, но бегучи, и горе устремленны, и слиты с бескрайнюстью окоема земли и небес! Зри! Означена площадь, и вырастут новые храмы окрест, роскошнейшие и огромнейшие нынешних, и такожде не станут пределом, а будут воспарять, намекать, ознаменовывать… Зри и в иных градах такожде! Просторны и в простор устремляемы, и за любою крохотною часовнею окоем безмерной широты указует зодчий ее! Русское храмоздательство ныне не суетно, это поприще, путь, а не конечная пристань. Оно отворяет врата совершенствованию, словно бы глаголет: «Да! Есть силы на иное, дражайшее! Есть силы подвигу, движению вдаль и отречению от злобы сего дня и от забот суедневных!»
– А София? – спросил серьезно заинтересованный Феогност. Но Алексий отмотнул головою, повторив неотступно:
– За предельным всегда надрыв и надлом! Надобно даже и в большем оставлять место движению, дабы возможно было свершить и набольшее! Но и предельное для сил человеческих доступно, ежели не суетно и не в себя самое обращено усилие, как пишет о том Пселл в хронографии своей. И София свершена – хоть и не зрел, но, по словам очевидцев и гласу мудрых, сужу о том – не всуе, не в себе, не суедневной красы ради, но обращена к безмерности божией, ради духа и в духе устремлена и парит в аере света! Всякое самоцельное земное бытие и самоцельное действование – богатств ли стяжание, произведение ли плодов земных преизобильное – лишь затем, дабы паки и паки воспроизводить, все увеличивая, создавая заводы многие, все новые и большие прежних, – но не овеянное духом, но не осмысленное высшею целью, тленно и временно, и непреложно сокрушит себя, и даже само производство и само изобилие созданное изничтожит, ибо безмысленно, а потому безлепо и гибельно суть!