Илья старался глубоко не дышать, но все же учуял горький, нежный и пряный аромат, который исходил от Алима Петровича. Наверное, именно об этом запахе говорили в «Фуроре», что он специально заказан в Париже, и теперь никакой другой человек в мире не может пахнуть так же, как Пичугин. В сравнении с этим ароматом недешевый парфюм Лехи и Тазита вонял, как ослиный загон.
Алим Петрович не шевелился. Тишина давила на уши. Илья не знал, куда ему приличнее сейчас смотреть – на президента, который улыбался с портрета и ничем уже не мог ему помочь, или на Пичугина, который неизвестно что задумал.
Пичугин оделся в белое, но лицо его было черно. Он осунулся еще больше. Голое его темя казалось полированным камнем, а в глазах стояла такая же зеленая муть, как в забытой вазе.
– Садись, Илюшка, – указал Алим Петрович на кресло той рукой, которая казалась больной.
Блеснул и угас изумруд в перстне. Рука Пичугина легла на прежнее место, на спинку дивана.
Илья сел в кресло. Оно оказалось очень мягким. Чтобы не утонуть в нем окончательно, пришлось принять неловкую позу и сильно растопырить коленки. Локти на пухлые подлокотники Илья тоже пристроил не сразу. Он вспомнил курочку Цып-Цып, которая на рекламном плакате была изображена точно в таком же распластанном виде, только не в кресле, а на сковородке.
Несколько минут Алим Петрович молчал, потом закрыл лицо короткопалыми руками и зарыдал.
Илья всегда приходил в ужас, когда кто-то рядом плакал. Он всегда при этом чувствовал себя виноватым. К счастью, Тамара Сергеевна, несмотря на мягкость своей натуры, плакала редко – печаль она изливала в стихах. А вот слезы Тары были невыносимы. Когда она разревелась на лестничной площадке, Илья, если бы смог, подарил бы ей Попова навеки, лишь бы не видеть ее распухшего носа и мокрых щек.
Слезы Алима Петровича напугали Илью. Он почти перестал дышать и вцепился в подлокотники кресла с такой силой, что под нежной толщей набивки ощутил твердый, невидимый миру каркас.
Плакал Алим Петрович взахлеб, слабым тенором. В горле у него клокотало. Слезы текли между пальцами и капали с подбородка, пятная белизну пиджака серыми точками, как капель метит свеже-выпавший мартовский снег.
Илья оцепенел. Он понял, что видит сейчас картину, после которой ему точно не жить. В ужасе он поднял глаза и стал не мигая смотреть на портрет президента. Президент улыбался уверенно и ласково, но был всего лишь тонкой красочной пленкой на лощеной бумаге, заключенной под стекло.
– Илюшка, – всхлипнул Алим Петрович, не отнимая рук от лица и потому невнятно. – Илюшка, нет ее!
12
– Кого нет? – спросил Илья тихим чужим голосом. – Анжелики Витальевны?
– Ее, ее! – застонал Пичугин. – Ее нет!
Илья сочувственно пошевелился в кресле, два раза вздохнул, но что делать дальше, придумать не мог. Кажется, было бы неплохо, если бы он сейчас тоже заплакал? Он зажмурился, однако слез, как назло, не было и близко. Зато очень чесался нос и всякие другие неподходящие места, как обычно бывает в минуты смущения.
– Ее нет! – повторил рыдание Алим Петрович.
Далее отмалчиваться и тем более чесаться стало невозможно.
Илья выдавил из себя:
– Вы ее не нашли? Может, нужно…
– Не нужно! Ее нет! Нет ее! – тоненько закричал Алим Петрович, наконец открыв несчастное лицо. – Я ее задушил вот этими руками!
Он подался вперед. Илье пришлось посмотреть на его смуглые руки, мокрые от слез, на кольцо с изумрудом, на линии жизни и смерти, пучками расходившиеся по мягким ладоням. Руки как руки, но зябкая волна поднялась с воротника Ильи и шевельнула волосы под бирюзовой шапочкой.
Было ясно, что Пичугин говорит правду. Только правда эта неестественно страшная!
Илья понял, что все теперь будет по-другому, даже если ему удастся вырваться из этих стен. Прав Кирилл: только вагон с розовыми бомбошками спасет от бездны. Да и он едва ли!
– Белая, как снег, холодная, как снег, – раскачивался в диванных подушках Алим Петрович.
Он дрожал мокрыми ресницами и дышал тяжело, всем телом. Он плакал:
– Белая, сладкая! Нежная! Илюшка, ты это понимаешь? Имела, что хотела. Ела, что желала. Одевалась в Париже – вот так у подиума она сидит, а так Шварценеггер с женой. Покажет только пальцем – все, что захочет, то ее. Белая, сладкая! За что?
Илья смотрел на президента, как на икону, и поминутно покрывался гусиной кожей ужаса.
– Любил ее – кто так любит? Все имела! Изменила. Илюшка, другой ее имел! Другой ее трогал! Как быть? Разве я зверь? Один раз простил, плакал, она плакала – все хорошо. А она снова к тому пошла. Что я ей сделал? Чего не дал? Почему пошла? Не молчи, Илюшка!
Илья собрался с силами и прошептал:
– По глупости, наверное.
– Да, верно, Илюшка! Глупая она! Женщины все глупые! – обрадовался Алим Петрович и размазал по щекам вновь выкатившиеся слезы. – Она ведь вся моя была – белая, белая! Вчера с балкона по простыне слезла и ушла. Умная, скажешь?
– Не скажу, – осмелел Илья.
Отвага Анжелики его ужаснула. Еще он вспомнил, как хитро Кирилл от нее прятался. В мужском туалете от бандитов не скроешься, а вот от женщины…
– Глупая – босиком ушла! А тот сбежал от нее, трус! Она босиком ходила по улицам. Почему ко мне не шла? Тазит ее в сквере нашел, в Привокзальном поселке. Она мокрая была, грязная, кашляла. Глупая, да? Илюшка, я сам ее отмыл. Я плакал, когда ее мыл! Она такая красивая, белая, белая! Она вся горела. Я позвал Кроткова – он мой врач, хороший врач. Он все понимает. Кротков укол сделал, таблетки дал, а я сидел рядом и плакал. Она ведь была моя, а стала того, кто ее марал. Кто он такой? Чем лучше? Ты понимаешь, Илюшка?
Вот это Илюшка в самом деле понимал!
– И что делать? Как я мог потом к ней прикоснуться? Сначала она в грязи была, которая на улице – дождь ведь, лужи. Это ничего. Этого я не боюсь. Я ее отмыл, а грязь на ней осталась. Это уже не дождь! Это тот, другой! Он брал ее сколько хотел, а потом бросил. На улице! Я больше не мог даже рядом с ней быть. Противно, противно! А она на меня смотрела – теплый у нее глаз, карий, нет других таких глаз! Она мне сказала: «Ты такой противный, Алим. Когда тот у меня был, я тебя могла терпеть, а теперь не могу!»
Алим Петрович поерзал в подушках, поднял палец с изумрудом:
– Вот как она сказала. Не стыдилась, прощения не попросила – нет! Не плакала, не боялась – нет! Как такое терпеть? Она была его, вся в грязи. Стала ничья, когда еще дышала. Теперь совсем ничья. Ее увезли в лес и зарыли в вонючие листья.
Только теперь Алим Петрович заметил, что у Ильи зуб на зуб не попадает, и улыбнулся неживой улыбкой. Его слезы высохли, но горе осталось.
Он сказал: