Его и сестру воспитывал дед: мать умерла от рака, когда
Полине был год, а отца их никто и не знал, в том числе они сами. Одни вспоминали
военного, который останавливался в их городке на полгода, привезя с собой жену
и троих детей, а потом, восемь лет спустя, Лидка сорвалась вслед за ним бог
знает куда и вернулась, беременная Полинкой; другие уверенно говорили об
актере, дважды приезжавшем с гастролями в их захолустный городок – как раз с
той самой разницей в восемь лет, которая, по мнению этих других, все и
доказывала; третьи и вовсе указывали на соседа-сапожника, но им веры не было
никакой, потому что сапожник был очень светлый блондин, почти альбинос, и уже
одно это делало совершенно невозможным его отцовство.
В одном сомнений не было: детей Лидка рожала от одного отца.
Они и пошли в отцовскую породу, нисколько не похожие ни на мать, ни на деда,
которого соседи и прочие любопытствующие увидели позже: невысокие, с густыми
темными волосами, резкими порывистыми движениями, оба – с очень белой кожей,
почти не загорающей на жарком летнем солнце. Воронята.
Среди остальных ребятишек, игравших во дворе, они смотрелись
дичками – не столько из-за странноватой своей внешности, сколько из-за сильной
внутренней обособленности, которая чувствовалась всеми, даже взрослыми.
Удивительной и трогательной была забота старшего, Кольки, о младшей сестре:
едва исполнилось Полинке девять месяцев и она пошла, как брат начал выводить ее
во двор, ходил за ней, наклоняясь и придерживая ее за толстые ручки, поднятые
вверх. А Полинка смешно перебирала кривыми ножками, крепенькими и короткими,
косолапила по всему двору, одобрительно гудела что-то себе под нос, заливаясь смехом,
когда брат подкидывал ее кверху, так что ножки взлетали выше головы.
Мать детьми почти не занималась, и Полинка с Колькой были
предоставлены самим себе. Соседи, видевшие ее по утрам, отмечали, что Лидка
становится все худее и худее, светлые вьющиеся волосы ее лезли клочьями, в
уголках рта собрались резкие морщины, подбородок иссох и заострился.
Светло-карие глаза в обрамлении удивительно густых ресниц – единственная черта,
унаследованная от нее детьми – смотрели не на мир, а в глубь себя, а когда ресницы
выпали, глаза приобрели выражение жалкое и затравленное. Мужа у Лидки не было –
он бросил ее два месяца спустя после их переезда из Москвы в этот городок, а со
своим отцом она отношений не поддерживала – поговаривали, поссорилась с ним
много лет назад как раз из-за мужа. Якобы Лидкин отец резко высказался о
приведенном ею женихе – простоват, да и не пара его дочери, и Лидка, гордая
душа, смертельно обиделась и хлопнула дверью, уехала вслед за мужем в этот
городишко. Муж-то потом испарился, а вот помириться с отцом Лидке не позволила
все та же гордость, а сказать по правде – и не гордость вовсе, а гордыня с
глупостью пополам. Была ли у Лидки мать, соседи не знали, но обоснованно
предполагали, что если и была, то такая же шалавистая и бездумная, как сама
Лидка.
Поэтому забеспокоились о ней всерьез лишь тогда, когда прямо
из салона, в котором она молча стригла редких клиентов, ее увезли в больницу на
«Скорой помощи», а парикмахерши рассказали, что Лидка упала в обморок, страшно
побелев, и из носа у нее хлынула кровь с такой силой, что залило весь пол, и
думали, она вся из нее вытечет. Страшный диагноз быстро стал передаваться по
городку, детей взяла к себе соседка, и она же догадалась обшарить комнату, нашла
телефонную книжку и позвонила Лидкиному отцу. К тому моменту, когда Владислав
Захарович приехал в Накашинск, дочь его была еще жива, но никого уже не
узнавала и только металась на койке, застеленной желтой простыней со ржавыми
пятнами, и стонала от боли, закусывая обескровленные губы с потрескавшимися
уголками.
Перед смертью она так и не пришла в себя. Владислав
Захарович знал, что это случится: его жена умерла через десять лет после
Лидкиного рождения от той же страшной болезни, быстро сожравшей ее изнутри,
превратив полную сил женщину в существо с затравленным взглядом. Владислав
Захарович воспитывал Лиду, как мог, но у научного работника оставалось не так
много времени на ребенка, а собственные исследования, откровенно говоря,
казались Чешкину важнее его семьи – точнее, того, что от нее осталось. Двадцать
лет спустя, держа дочь за остывающую руку, пальцы которой скрючились так, что
не разогнуть, Владислав Захарович был далек от мысли о том, что расплачивается
за давний выбор между ребенком и работой, но мысленно повторял «прости меня,
прости меня, Лидочка» до тех пор, пока его не вывели из палаты.
Соседка, открывшая дверь квартиры, в которой жила и умирала
его дочь, провела Чешкина в комнату, тихо соболезнуя, и он остановился на
пороге, глядя на детей. Колька лежал на диване в неудобной позе – на спине,
подтянув колени к подбородку и глядя в потолок, а Полинка негромко ворковала,
сидя на полу и пробуя на зуб деревянные кубики. Мальчик повернул голову к
вошедшему, и Владислав Захарович, ожидавший узнать взгляд своей покойной жены,
со странным чувством убедился, что ничего подобного не произошло. Ребенок не
был похож ни на мать, ни на бабушку, но отчего-то это ничуть не помешало деду
признать его своим, родным в ту самую секунду, как он увидел его. Чешкин не
собирался копаться в себе – он сел на корточки, улыбнулся, стараясь не
расплакаться и не испугать внуков, и сказал:
– Здравствуй, Коля. Я – твой дедушка.
Девочка подняла лохматую черную голову – смешной толстенький
домовенок – и посмотрела серьезно сначала на него, потом на брата. Тот слез с
дивана, очень медленно подошел к деду и вдруг сделал неожиданное – обнял
незнакомого пожилого человека, уткнулся в щетинистую шею и заревел, дергаясь
худеньким тельцем, захлебываясь от рыданий. Ничего не понимающая Полинка
заревела тоже, бросилась к брату, заколотила по коленке этого чужого, из-за
которого плакал ее «Коя», но тут же замолчала, подхваченная сильной рукой,
прижатая носом к плечу в ворсистой рубашке, от которой пахло чем-то
горько-сладким, как от больной кошки Машки, отиравшейся по подъездам.
Чешкин гладил и обнимал обоих детей, тяжело дыша из-за кома,
вставшего в горле, до тех пор, пока в дверях не показалась соседка, утиравшая
слезы от жалости к «сиротинушкам». Тогда он встал, крепко сжимая руку мальчика,
словно боясь выпустить ее, и попросил приготовить еду для детей, пока он
занимается делами.
Три дня спустя, похоронив Лиду, они уехали на утреннем
поезде – их провожала та же соседка, немного уязвленная тем, что Колька забыл
про нее, как только увидел деда.
– Чужой человек, – ворчала Ирина Акимовна, –
восемь лет внука не видел! А Колька от него не отлипает! Хоть бы помахал мне,
что ли...
Но как только поезд тронулся и два детских личика с
большущими темными глазами прилипли к стеклу, она всхлипнула и трижды
перекрестила стоявшую за ними высокую фигуру с острой бородкой клинышком.
Владислав Захарович заменил своим внукам отца, мать и
бабушку, был к ним внимателен и бесконечно добр. Но первые Колины странности
стали настораживать его лишь через год после того, как он перевез внуков в
Москву. Странности эти проявлялись и раньше, но Чешкин списывал их на
психологическое потрясение от смерти матери. Мальчик мог часами сидеть, глядя в
одну точку, на губах его играла полуулыбка, словно он видел что-то свое, не видимое
другими. Но на вопросы деда он отрицательно качал головой, смотрел недоуменно
карими глазищами, вокруг которых, как у его матери и бабушки, густились черные
ресницы, бросавшие тень на белую тонкую кожу. Коля мог вскочить из-за стола,
пуститься в пляс, размахивая руками, затем падал на живот, начинал кататься по
полу, выкрикивая одно и то же слово, в исступлении молотил ногами по полу, и
пару раз во время таких «припадков» крепко ударился головой о ножку стола.
Испуганный Владислав Захарович категорически запретил ему подобные игры, и при
нем Коля больше не повторял их, но Чешкин подозревал, что в его отсутствие
мальчик может придумать что-нибудь и похуже. Няня Полины рассказала ему, что
Коля перевешивался из окна, цепляясь пальцами ног за особым образом укрепленный
стул, и раскачивался, взмахивая руками, на высоте шестого этажа. О том, что,
услышав ее дикий крик, когда она раньше времени вернулась домой с «Полечкой»,
Коля едва не свалился за окно, няня сообщать не стала.