История не ахти какая, правда? Подобно большинству ветхозаветных историй, она отличается гнетущим отсутствием свободной воли — или даже иллюзии свободной воли. Все карты на руках у Бога; он и берет все взятки. Единственная неопределенность состоит в том, как Господу вздумается разыграть этот кон: начать ли с козырной двойки и двигаться вверх к тузу, начать ли с туза и идти вниз до двойки или шлепать своими картами вразнобой. А поскольку, имея дело с шизоидными параноиками, вы ничего предсказать не можете, этот элемент действительно несколько оживляет повествование. Но что дает нам выдумка с тыквой? Она не очень-то убедительна в качестве логического аргумента: всякому ясно, что между касторовым бобом и городом в 120000 человек гигантская разница. Если, конечно, не в этом суть рассказа и Бог Восточного Средиземноморья не считает все свои творения чем-то вроде овощей.
Если мы посмотрим на Бога не как на главного героя и морализирующего громилу, а как на автора этой истории, нам придется поставить ему невысокую оценку и за сюжет, и за мотивировку, и за уровень напряженности повествования, и за проработку характеров. Но в его шаблонном и довольно-таки отталкивающем моралите есть один блестящий мелодраматический ход — а именно выдумка с китом. Технически этот китовый мотив получил отнюдь не лучшее воплощение: рыбина, очевидно, такая же пешка, как и Иона; ее провиденциальное появление в тот самый момент, когда моряки швыряют Иону за борт, чересчур сильно отдает приемом deus ex machina; и, едва выполнив свою роль в повести, она оказывается бесцеремонно из нее выброшенной. Даже тыква и та выглядит лучше несчастного кита, являющегося не более чем плавучей темницей, где Иона в теченье трех дней замаливает свое неподчинение властям.
И тем не менее, несмотря на все это, кит выдвигается на передний план. Мы забываем об аллегорическом смысле этой истории (Вавилон поглощает непокорный Израиль), нас не слишком волнует, уцелела ли Ниневия и что случилось с вытошненным на волю узником; но кита мы помним. Джотто изображает его заглотнувшим Иону по бедра; видны лишь ноги, которыми несчастный молотит по воздуху. Тот же сюжет увековечен Микеланджело, Корреджо, Рубенсом и Дали. В Гауде есть витраж, где Иона неспешно выходит из пасти рыбы, словно пассажир из отверстых челюстей парома. Иона (принимающий обличья от мускулистого фавна до бородатого старца) может похвастаться столь солидной и богатой иконографией, что Ною остается только позавидовать ему.
Что же так завораживает нас в приключении Ионы? Момент ли заглатывания, эта борьба страха с надеждой на спасение, когда мы воображаем себя чудом избегнувшими смерти в волнах только ради того, чтобы быть съеденными живьем? Или три дня и три ночи в китовом чреве, этом символе темницы, душной могилы, куда попадаешь еще при жизни? (Однажды, едучи ночным поездом из Лондона в Париж, я обнаружил, что нахожусь в запертом купе запертого вагона в запертом трюме пересекающего пролив парома, ниже уровня воды; в тот раз я об Ионе не думал, но моя тогдашняя паника, возможно, была сродни охватившей его. А не замешан ли тут более азбучный страх: не ужасает ли нас образом пульсирующей ворвани перспектива вновь вернуться в материнское лоно?) Или нас больше всего впечатляет третий эпизод этой истории — освобожденье, свидетельство того, что после искупительной отсидки нас ждет заслуженное спасение? Всех нас, подобно Ионе, треплют житейские шторма, всем выпадает на долю мнимая смерть и нечто, смахивающее на похороны, но затем приходит ослепительное возрождение: двери парома распахиваются, и мы возвращаемся к свету и Божьей любви. Так вот почему этот миф дрейфует в нашей памяти?
Возможно; а может, и нет. Когда появился фильм «Челюсти», было много попыток объяснить его воздействие на зрителей. Лежит ли в его основе какая-то первичная метафора, какое-то архетипическое видение, никого не оставляющее равнодушным? Или фигурирующие в нем несовместимые стихии земли и воды разбудили в нас давний интерес к амфибиям? Или он имеет какое-то отношение к тому факту, что миллионы лет назад наши снабженные жабрами предки выползли из болота, и с тех самых пор нас до безумия пугает перспектива вернуться туда? Поразмыслив о фильме и его возможных интерпретациях, английский романист Кингсли Эмис пришел к такому выводу: «Это о том, как охеренно страшно быть съеденным охеренной акулой».
В глубине своей это та же власть, какую все еще имеет над нами легенда об Ионе и ките: страх, что тебя сожрет гигантское существо, страх, что тебя проглотят с бульканьем, с чавканьем, с хлюпаньем, что ты канешь вниз в потоке соленой воды и со стайкой анчоусов на закуску; боязнь оказаться ошеломленным, ослепленным, задушенным, утопленным, попасть в мешок из ворвани; боязнь лишиться способности чувствовать, отчего, как известно, люди сходят с ума; боязнь умереть. Мы реагируем на все эти ужасы так же бурно, как и любое другое трепещущее перед смертью поколение, и повелось это с той давней поры, когда какой-то жестокий моряк, желая попугать новичка юнгу, придумал сказку об Ионе.
Конечно, все мы согласны с тем, что в действительности ничего подобного произойти не могло. Мы люди бывалые и умеем отличать мифы от реальности. Да, кит мог проглотить человека, это мы допускаем; но, очутившись внутри, он бы не выжил. Перво-наперво он утонул бы, а если б не утонул, то задохнулся; а скорее всего, умер бы от разрыва сердца, едва осознав, что угодил в гигантскую пасть. Нет, в чреве кита человеку уцелеть невозможно. Мы-то умеем отличать мифы от реальности. Мы люди бывалые.
25 августа 1891 года вблизи Фолклендских островов тридцатипятилетний матрос со «Звезды Востока» Джеймс Бартли был проглочен спермацетовым китом:
«Я помню все очень хорошо с того мига, как выпал из лодки и почувствовал, что ударился ногами во что-то мягкое. Я посмотрел вверх и увидел опускающийся на меня крупноребристый купол, светло-розовый с белым, а в следующий момент почувствовал, что меня тянет вниз, ногами вперед, и понял, что меня глотает кит. Меня затягивало все глубже и глубже; со всех сторон меня окружали и сжимали живые стены, но они не причиняли мне боли и легко подавались при малейшем моем движении, как будто сделанные из каучука.
Вдруг я обнаружил, что нахожусь в метке намного больше моего тела, но совершенно темном. Я пошарил вокруг и наткнулся на нескольких рыб — среди них, кажется, были и живые, потому что они трепыхались у меня в руках и ускользали обратно под ноги. Скоро у меня страшно заболела голова; дышать становилось все трудней и трудней. В то же время я сильно страдал от жары, которая прямо-таки палила меня и быстро росла. Мои глаза превратились в горящие угли, и я ни секунды не сомневался, что обречен погибнуть в брюхе кита. Я едва терпел эти муки, и в то же время меня угнетала мертвая тишина моей жуткой тюрьмы. Я пытался встать, пошевелить руками и ногами, крикнуть. Я не мог даже шелохнуться, но голова моя была удивительно ясной; и с полным сознанием своей ужасной судьбы я наконец лишился чувств».
Позже этот кит был убит и подтянут к борту «Звезды Востока», и члены ее команды провели остаток дня и часть ночи за разделкой туши, не подозревая о близости пропавшего товарища. На следующее утро с помощью талей они вытащили на палубу желудок кита. Внутри что-то слабо, судорожно подергивалось. Думая найти крупную рыбу, возможно акулу, моряки раскроили трофей и увидели Джеймса Бартли — бесчувственного, с побелевшими от желудочного сока лицом, шеей и руками, но еще живого. Две недели он лежал в горячке, потом начал поправляться. Постепенно он обрел прежнее здоровье, однако кислота вытравила из подвергшейся ее действию кожи все пигменты. До самой смерти он оставался альбиносом.