— Я бы с радостью, Бернар… Но мы в доме не одни, наши жильцы… Лучше, чтобы вы не попадались им на глаза.
— Почему?
— Они могут удивиться… Известно ведь, что мы живем вдвоем, понимаете? В нашем положении сплетни… Я обиженно нахмурился и набычился.
— Погодите, Бернар, я кое-что придумала. По утрам, с девяти до одиннадцати, дом практически пуст, а вечером, часам к шести, когда все уже дома…
Я обнял ее за талию, как это сделал бы Бернар, и, скользнув губами по ее волосам, шепнул:
— Если спросят, ответите, что я ваш жених. Разве это такая уж неправда?
Она резко прильнула ко мне, сжала мое лицо руками с неловкостью и жадностью изголодавшегося человека, раздобывшего кусок хлеба. Сколько же лет этот миг грезился ей во сне и наяву? Мне показалось, она вот-вот потеряет сознание. Измученная, побледневшая, она опустилась на стул и, вцепившись в меня, проговорила:
— Она не должна знать… Бернар! Слышите?.. Потом… Я сама ей объясню…
С тех пор что ни утро мы вот так же молча, яростно и все так же не утоляя страсти приникали друг к другу на время в сумеречном свете столовой, напоминающем полумрак аквариума, едва тронутом рассветными лучами. Эти пьянящие и платонические объятия жгли меня. Элен прекрасно видела мое состояние и, думаю, была очень горда своей властью надо мной. Ее воображению девственницы, начитавшейся книг, жених, сообразно всем традициям, в буквальном смысле слова представлялся воздыхателем. И попытайся он получить более весомые доказательства любви, его поведение сочли бы неподобающим.
Я был уверен, что ее сестра давно обо всем догадалась, и это выводило меня из себя. Аньес появлялась в столовой после того, как оттуда уходила Элен и из-за закрытых дверей начинали доноситься нестройные звуки рояля.
— Хорошо ли спалось? Как отдохнули?
Она смотрела на меня своим ощупывающим взглядом, который как будто непрерывно следил в пространстве за видными только ему пылинками и парами. Пояс ее желтого выцветшего халата день ото дня был завязан все более небрежно. Под сорочкой с кружевами свободно подрагивали груди. Чтобы чем-то занять руки и мысли, я закуривал. Мне бы тут же встать и уйти, но я не мог двинуться с места. Только одно и сверлило мозг: а что если обнять ее…
— Возьмите еще, — мило советовала она, — вы что-то совсем не едите. Неужели любовь доводит вас до такого состояния?..
— Послушайте, Аньес…
— Не обижайтесь, Бернар: я вас дразню… Впрочем, «крестник», по определению, влюблен в свою «крестную». Иначе зачем было придумывать «крестных», не так ли?
— Уверяю вас…
— Ну что ж, вы не правы. Моя сестра заслуживает того, чтобы ее любили. Неужто вы окажетесь неблагодарным?
Я пожимал плечами, связанный ролью, которую играл, и полный постыдного влечения.
— Узнаете ее поближе — сами убедитесь в этом. У нее сплошные достоинства. Это поистине умнейшая женщина.
Она сделала ударение на последних словах, но настолько тонко, что было не понять, шутит она или говорит всерьез. Порой Аньес прислушивалась.
— Не бойтесь, — сказал я однажды, — она вас не слышит.
— Не очень полагайтесь на это, — тихо возразила она. — Ей ничего не стоит оставить ученика одного.
Ее слова подтвердились. Как-то утром, заинтригованный поведением старушки, только что появившейся в квартире с большой корзиной в руках, я направился к комнате Аньес и увидел Элен, прижавшуюся ухом к двери. Вдалеке, где-то позади меня раздавались нестройные звуки полонеза. Я едва успел скрыться в большой гостиной. С тех пор я постоянно был начеку и приучился, входя в комнату, незаметно окидывать краешком глаза затемненные части помещения — возле ширм, шкафов, ларей. Для большей безопасности я сжег у себя в комнате все свои документы, оставив только военный билет Бернара и письма, полученные им от Элен. Во все глаза наблюдая за происходящим, я в то же время ощущал, что сам являюсь предметом наблюдения; это, конечно, было не так, но тишина, полумрак, поскрипывание разбухших от влаги панелей — все держало меня в состоянии непроходящей тревоги. Я бесцельно кружил по квартире среди сувениров со Всемирной выставки, вышедших из моды безделушек и нескольких поколений напыщенных промышленников и государственных чиновников, глядевших на меня с портретов.
Я дышал таким осязаемым запахом Элен и неуловимым, обволакивающим запахом Аньес, что любовное томление, бывало, причиняло мне муки. Как хорошо было бы утолить его среди этих погруженных в печаль покоев, где медленно, словно цветочная пыльца, оседает пыль! Я, столько выстрадавший из-за женщин, не узнавал себя. Строил планы относительно своей будущей работы. Но напрасно. Время уходило на ожидание встречи с сестрами в столовой. Впрочем, веселого в этих встречах было мало. Сестры почти не общались друг с другом. Когда одна заговаривала со мной, другая вслушивалась в ее слова с таким напряженным вниманием, что мне становилось не по себе. Элен едва прикасалась к пище.
— Возьми пирога, — говорила ей Аньес.
— Спасибо, не хочется.
Элен питалась только хлебом, картошкой и вареньем, словно мясо, консервы, сыр, уставлявшие стол, были отравлены. Аппетит сестры, казалось, внушал ей отвращение. Чтобы как-то разрядить обстановку, я рассказывал истории из лагерной жизни, случалось мне отвечать и на расспросы о моем прошлом, о детстве, и тогда я сидел как на угольях; приходилось выдумывать, а это всегда было мне в тягость. К счастью, Элен расспросами не увлекалась. Ей было достаточно знать, что я здесь, рядом с ней и завишу от нее. Аньес же доставляло удовольствие подолгу, с фамильярной бестактностью допытываться, что да как, и это страшно раздражало Элен. Было очевидно: ей не нравится, что сестра интересуется мной.
Как-то утром, когда мы только разомкнули объятия, Элен задала мне в лоб вопрос:
— Чем вы занимаетесь, когда я ухожу?
— Но, дорогая!… Ничем. Болтаем о том о сем.
— Поклянись, что предупредишь меня, если она…
— Что она? Чего ты боишься?
— Ах! Я схожу с ума, Бернар! Она умеет…
Дверь прихожей скрипнула; Элен отстранилась от меня и продолжала уже наигранным тоном:
— Вам нужно понемногу выходить гулять, Бернар. Теперь вы свободный человек.
Это ложь. Раньше я был военнопленным. А теперь ощущал себя взятым под стражу.
Город был под стать этой загадочной квартире, скрадывающей шумы и все-таки полной чьим-то незримым присутствием. Выбравшись подслеповатым зимним утром на улицу, я немедленно терялся в узких переулках, где, словно сновидения, роились клубы тумана. Я то выходил на пустынные, мокрые, пахнущие стоячей водой и подгнившими сваями набережные Соны, то поднимался по улочкам со ступеньками, которые никуда не вели. Как-то раз проглянуло солнце, и я увидел Рону. Повеяло раздольем. Разлившаяся река катила свои воды, парили чайки; меня, как лодку, срывающуюся с привязи, тряхануло от желания бежать куда глаза глядят. Но моя жизнь, моя подлинная жизнь была здесь, меж этих двух женщин, что кружили вокруг меня, хотя, может быть, я сам кружил вокруг них? Я поспешил вернуться. С какой-то обостренной до болезненности чувственностью я вновь прошел торжественной анфиладой пустынных комнат и услышал жалкие отрывистые звуки рояля, похожие на отголоски из какой-то дальней страны.