Весной и летом мистрис Шервин, видимо, ослабевала. Порой ее слова и поступки, особенно в отношении меня, заставляли меня бояться, что вместе с физическими силами ослабевает и ее рассудок. Например, раз случилось, что Маргрета вышла на минуту из комнаты, и мистрис Шервин торопливо подошла ко мне и с какою-то лихорадочною тревогою в глазах прошептала мне:
— Смотрите лучше за женой, помните, что вы должны охранять ее и отстранять от нее всех злых людей. Я всегда заботилась о том, не забывайте и вы.
Я обратился к ней с расспросами, что это значит, но она сбивчиво отвечала мне что-то о естественных опасениях матери и поторопилась опять занять свое место. Никак нельзя было убедить ее объясниться толковее.
Не раз уже Маргрета приводила меня в недоумение и сильно огорчала неожиданными переменами настроения, какими-то непонятными манерами, появившимися вскоре после моего возвращения из деревни. То вдруг она становилась чрезвычайно печальна и задумчива, то вдруг капризна и придирчива донельзя, то минуту спустя в ее словах и обращении со мной появлялись самые нежные, самые горячие излияния сердца, и тогда все ее поведение заключалось в том, чтобы предупреждать мои малейшие желания, и она становилась неистощима в изъявлениях признательности за малейшее внимание к ней. Не могу сказать, насколько огорчали и сердили меня такие странные неровности характера и обращения.
Любовь моя к Маргрете была слишком велика, чтобы я мог с уверенностью моралиста анализировать недостатки ее характера. Я не подавал сознательно никакого повода к таким беспрерывным переменам настроений; если же приписывать их одному только кокетству, то кокетство, как я часто ей толковал, было последним средством, которое могло привлекать меня в женщине, любимой мною истинной любовью. К счастью, эти скоропреходящие огорчения и неудовольствия, ее капризы и мои увещания не оставили ни малейшего следа при приближении окончательного срока нашего договора с Шервином. Маргрета как бы навсегда уже усвоила себе самые лучшие и очаровательные манеры. Иногда проявлялись у нее некоторые признаки замешательства и рассеянности, но я вспоминал тогда, как близок был день, когда любовь наша не будет знать никакого принуждения, и ее замешательство казалось мне новым очарованием, новым украшением ее красоты. В этот период моей жизни были минуты, когда я почти дрожал, как бы рассматривая свое сердце и сознавая, с какою беспредельною преданностью, с каким отсутствием всякого расчета я положил к ногам Маргреты всю свою любовь.
Маньон продолжал быть внимательным к моим интересам и постоянно представлялся самым усердным и достойным другом, зато в других отношениях он как будто изменился. Казалось, болезнь его усилилась со времени моего возвращения в Лондон. Это была все та же холодная, мраморная, непроницаемая фигура, которая произвела на меня такое сильное впечатление при первой встрече, но его манеры, до тех пор всегда холодные и размеренные силой воли, стали порывисты и неровны. Иногда вечером просил я его зайти в гостиную, чтобы помочь нам разобрать какое-нибудь темное место в итальянской или немецкой книге, потому что мы с Маргретой не упускали иногда случая заняться чтением. Он принимался объяснять, но к великому моему удивлению, после трех-четырех слов вдруг останавливался и, пробормотав странным, глухим голосом о внезапном головокружении, о расстроенных нервах, тотчас же уходил из комнаты. Такие болезненные припадки некоторым образом походили на ту же таинственность, которая характеризовала все, относившееся к этому человеку: они не сопровождались ни малейшим наружным признаком страдания или необыкновенной бледности. Я кончил тем, что совсем перестал просить его заходить к нам, потому что эти внезапные припадки производили на Маргрету болезненное впечатление, так что она сама становилась нездоровой. Даже в последние недели года испытаний, когда мне случалось встречаться с ним, видно было, что и благоприятная летняя погода не производила полезного влияния на его здоровье. Я заметил, что его холодная рука, оледенившая меня в зимний вечер, когда я возвратился из деревни, и теперь была так же холодна, несмотря на жаркие дни, предшествовавшие развязке моего двусмысленного положения в Северной Вилле.
Таково было положение вещей у нас в доме и у Шервина, когда я в последний раз под моим ложным титулом отправился на свидание с Маргретой. Одна ночь еще разделяла нас от полного соединения.
Весь день провел я в коттедже, который нанял на один месяц в самой безлюдной части лондонских окрестностей, и занимался там необходимыми приготовлениями. Месяц чистого блаженства с Маргретой, вдали от света и мирской суеты — вот земной эдем
[16]
, к которому стремились более года все мои самые любимые, сердечные мечты, и теперь наконец они готовы осуществиться… К счастью, я успел окончить вовремя все приготовления и успел к обеду домой. За обедом я поспешил объявить, что уеду из Лондона на один месяц под предлогом приглашения к другу, живущему в деревне. Отец выслушал меня с обычной холодностью и равнодушием и, против моего ожидания, даже не спросил, к какому это другу намерен я ехать. После обеда я отвел Клэру в сторону и объявил ей, что послезавтра, перед отъездом, я исполню свое обещание и доверю ей тайну, которую так долго носил в душе своей, но просил ее до определенного времени никому еще о том не говорить. После этого я поспешно отправился в Северную Виллу около десяти часов вечера, думая остаться там не больше чем на полчаса; я почти не верил в возможность своего счастья, кажется, я не в состоянии был самому себе дать отчет, что за радость волновала меня.
Меня ожидало разочарование: Маргреты не было дома. Мне сказали, что она была на вечере у своей тетки, старой девицы, слывшей очень богатой, что давало ей право на особенное внимание ее родных.
Это известие не то чтоб удивило меня, а просто взбесило. Отпустить Маргрету в этот последний вечер — да ведь это возмутительное неуважение к нам обоим! Когда я пришел, мистер Шервин с женой были в зале, и тут я высказал им свои чувства в не совсем мягких выражениях. Сам он страдал проклятой мигренью и еще более проклятым расположением духа, потому отвечал мне самым грубым тоном:
— Любезный сэр, позвольте мне раз и навсегда сказать вам, что я сам знаю очень хорошо, что прилично и что нет. Начиная с завтрашнего дня — ваша воля, вы можете поступать как вам угодно, но сделайте милость, позвольте мне сегодня в последний раз поступать по-своему. Разумеется, я очень хорошо знаю, что вам часто сходили с рук причуды держать Маргрету взаперти, ну и на этот раз мы уважили бы их, если бы не получили от старой тетки вторичного пригласительного письма, в котором она уведомляла нас, что если мы не отпустим к ней Маргрету, то она решительно рассорится с нами. По милости этой проклятой мигрени — черт ее возьми! — я не мог выйти со двора, чтобы урезонить старуху. Впрочем, для вашей же выгоды дочь моя должна оставаться в ладах с теткой: ведь все имущество старухи достанется ей, если она сумеет угодить ей. Вот почему я и отпустил ее, а вам это принесет несколько лишних тысяч фунтов в какое-нибудь прекрасное утро. Притом же Маргрета возвратится около половины первого и даже ранее. По этому случаю надо было прибегнуть к помощи мистера Маньона, и хотя он, по-видимому, сегодня не в своей тарелке, однако он отправился с ней и привезет ее назад. Могу вас уверить, что она не задумается вернуться домой, когда он с ней. Стало быть, из всего этого нечего поднимать бурю.