12
– Джон, нам надо поговорить. Ты сам знаешь. Не можем же мы вечно прятаться друг от друга. Я этого не вынесу.
Джон Корнтел упорно отказывался поднять взгляд, ответить на настойчивое прикосновение ее руки к своему плечу. Он сидел в мемориальной часовне, сидел там с самого утра, с тех пор, как закончилась служба, и все надеялся обрести в тишине хоть какое-то подобие душевного покоя. Но тщетно. Лишь оцепенение разливалось по всему его телу, и отнюдь не оттого, что в часовне было прохладно. Он так и не ответил на призыв Эмилии Бонд. Взгляд его скользнул с мраморного ангела на алтаре к прочувствованной надписи на мемориальной доске. «Любимый ученик, – мысленно повторял он. – Эдвард Хсу, любимый ученик». Какое чудо– эти слова и скрытая за ними связь между людьми, между тем, кто готов учить, и тем, кто желает учиться. Если б он сам умел по-настоящему любить учеников, если бы он отдал им ту привязанность, то внимание, которое столь безответственно направлял на иные объекты, он бы не попал в такой переплет.
– У тебя нет занятий до десяти, Джон. Нам надо поговорить.
Корнтел видел, что от разговора не увильнуть. Уже несколько дней назревает откровенный разговор с Эмилией. Он пытался отсрочить его, выиграть время, собраться с мыслями, подобрать слова, чтобы объяснить ей нечто немыслимое. Будь в его распоряжении неделя, он успел бы собраться с силами и выдержал бы подобную беседу. Ему, однако, следовало бы гораздо раньше догадаться, что Эмилия Бонд не принадлежит к числу терпеливых женщин и не станет дожидаться, пока он сам подойдет к ней.
– Здесь не место для разговора, – отбивался он. – Здесь нельзя.
– Пойдем на улицу. С утра на площадке никого нет, никто нас не подслушает.
Она говорила решительно, но когда Корнтел осмелился наконец взглянуть на нее– в черной мантии не по размеру Эмилия грозно нависала над его скамьей, – он убедился, что ее лицо лишилось природного румянца, глаза ввалились и веки потемнели и припухли. Впервые за все эти дни Корнтел почувствовал мгновенный укол сострадания, пронзивший облекавшую его броню эгоистического отчаяния. Но миг миновал, и это чувство погасло, и по-прежнему мужчину и женщину разделяла бездна, которую никакие слова не могли заполнить. Она так молода – чересчур молода. Почему он не понял этого с самого начала?
– Пойдем, Джон, – уговаривала она. – Пожалуйста, пойдем.
Наверное, он и впрямь должен объясниться с ней, хотя бы так, в нескольких словах. Глупо уверять себя, будто еще несколько дней на приготовление, еще несколько дней вдали от нее сделают их последний разговор более легким, более выносимым для кого-либо из них.
– Ладно, согласился он, вставая.
Они вышли из часовни, пересекли, на ходу кивая головой учителям и немногочисленным свободным от уроков детям, внутренний двор со статуей Генри Тюдора и прошли через западную дверь.
Эмилия, как всегда, оказалась права. За исключением садовника, подстригавшего траву вокруг большого каштана, росшего у края спортивной площадки, здесь никого не было. Корнтел хотел бы облегчить объяснение для них обоих, но, к несчастью, он совершенно не умел первым начинать разговор с женщиной, с любой женщиной. Он мучительно подбирал в уме какой-нибудь вопрос, какое-нибудь замечание для затравки– и ничего не находил. Ей пришлось заговорить первой, однако ее слова ничуть не разрядили напряжения, хотя ей удалось бы смягчить любого человека, кроме Корнтела.
– Я люблю тебя, Джон. Я не могу вынести этого. Что ты делаешь с собой? – Она не поднимала голову, сосредоточив взгляд на земле, на равномерном и бессмысленном движении собственной туфли, ворошившей траву. Голова ее едва доставала Корнтелу до плеча – глядя сверху вниз на ее пушистые светлые волосы, Корнтел вспоминал ту легкую и пушистую стекловату, которую мать покупала под Рождество, чтобы развесить над головами ангелов, украшавших в ту пору их дом.
– Не надо, – взмолился он. – Не стоит. Я не стою того. Ты лее знаешь это теперь, если раньше не знала.
– Сперва я так и подумала, – призналась она. – Я твердила себе, что весь этот год ты меня обманывал, притворялся совсем не тем человеком, каким оказался в пятницу. Но я так и не сумела убедить себя в этом, Джон, как ни старалась. Я так люблю тебя.
– Не надо.
– Я знаю, что ты думаешь – ты думаешь, что я вообразила, будто это ты убил Мэттью Уотли. Ведь все сходится, да? Сходится как нельзя лучше. Но я не верю, что ты убил его, Джон, я уверена – ты ни разу и пальцем к нему не притронулся. Вообще-то, – тут она наконец осмелилась посмотреть ему в лицо и трепетно улыбнулась, – вообще-то я не знаю, обратил ли ты хоть раз внимание на Мэттью. Ты ведь такой рассеянный.
Шутка должна была рассеять напряжение, но она прозвучала чересчур натянуто.
– Это не важно, – возразил Корнтел. – Я отвечал за Мэттью. Я мог бы с тем же успехом убить его собственными руками. Когда полиция выяснит кое-что про меня, мне придется из кожи вон вылезти, чтобы отвести от себя подозрение.
– От меня они ничего не узнают. Клянусь!
– Не клянись. Это обещание может оказаться невыполнимым. Линли отнюдь не дурак. Скоро он захочет поговорить с тобой, Эм.
Они вышли уже на середину футбольного поля. Эмилия остановилась и пристально поглядела на своего спутника. Легкий ветерок ворошил ее волосы.
– Если он так умен, он же должен понять, что ты не можешь быть повинен в исчезновении Мэттью, ведь ты сам обратился к нему за помощью. Он должен учитывать это, что бы он там ни выяснил насчет тебя!
– Напротив, это вполне могло быть хитроумной уловкой. Убийца сам обращается в полицию, прикидываясь ни в чем не повинной овечкой. Несомненно, Томасу уже доводилось сталкиваться с подобными случаями. И он не станет вычеркивать меня из списка подозреваемых только потому, что у нас с ним один и тот же школьный галстук. Эмилия, Мэттью Уотли пытали. Его пытали.
Она осторожно коснулась его руки:
– И ты думаешь, Линли вообразит, что это ты увез мальчика из школы? Что это ты пытал его, убил, перебросил тело через кладбищенскую стену, а потом возвратился в школу и сохранил столько хладнокровия, что сам отправился в полицию просить помощи?
Корнтел скосил взгляд на ее руку, маленькую белую ладонь на фоне черной учительской мантии.
– Ты ведь догадываешься, что это вполне возможно, да?
– Нет! Ты испытывал любопытство, Джон, дурное любопытство, и ничего более. Это вовсе не улика– для Линли, и не симптом психического отклонения – для меня. Ты так решил только потому, что я запаниковала. Это было глупо. Я повела себя точно дурочка. Я не знала, как тут быть.
– Ты меня не знала. Не знала до конца. До того вечера в пятницу ты меня не знала. А теперь открылось все самое худшее, так? Как же мы назовем это– то, что стало известно тебе, Эмилия? Болезнь? Извращение? Как еще?