Он посмотрел на нее из противоположного угла гостиной и почувствовал желание, ужас и желание. Господи, она же мне в матери годится, мог подумать он.
Она ответила на его взгляд улыбкой, черты ее лица смягчились, а в кончиках пальцев она ощутила биение пульса.
— Что такое? — поинтересовалась она. — Почему ты замолчал?
— Да так, — ответил он, промокнув со лба пот. — Просто…
— Что?
— Ничего. Так. Нелепость какая-то.
— Все, что ты говоришь, разумно, мой дорогой. Для меня.
— «Мой дорогой», — передразнил он. — Ты разговариваешь со мной как с ребенком.
— Извини, Кен. Я не считаю тебя ребенком.
— Тогда, что? Что ты… Кем ты меня считаешь?
— Мужчиной, конечно.
Она посмотрела на часы и сказала:
— Я, пожалуй, пойду ложиться. Ты еще посидишь?
Он встал.
— Нет, — сказал он, — я тоже иду… с тобой.
Ах, эта пауза между словами «иду» и «с тобой». Если бы не это, его слова можно было бы истолковать иначе.
Мать, проходя мимо, остановилась, и на мгновение их пальцы сплелись.
— Конечно.
Лучший друг, родственная душа и тридцатилетний партнер в постели. Впервые мать получила то, что хотела.
Оливия
Первым вопрос о том, чтобы известить мою мать, поднял Макс. Десять месяцев спустя после того, как мне поставили диагноз, мы ели в итальянском ресторанчике недалеко от рынка Кэмден-Лок. К тому времени я уже какое-то время ходила с тростью — что не доставляло мне особого удовольствия — и уставала быстрее, чем мне того хотелось. Когда я уставала, мышцы начинали подергиваться. Подергивания нередко приводили к судорогам. Что наблюдалось и когда передо мной поставили лазанью со шпинатом, источавшую аромат и пузырившуюся сыром.
Едва в результате первой судороги под правым моим коленом образовался твердый, как камень, узел, я тихонько застонала и, прикрыв ладонью глаза, крепко стиснула зубы.
— Больно, да? — спросил Крис.
— Пройдет, — ответила я.
Лазанья продолжала исходить запахами, а я продолжала ее игнорировать. Крис принялся массировать мне ногу — только это и приносило облегчение.
— Ешь, — сказала я.
— Никуда она не денется.
— Да справлюсь я, перестань ты, ради бога! —Судороги нарастали. Таких сильных у меня еще не
было. Казалось, вся правая нога покрывается шишками. А затем впервые начала подергиваться левая. — Черт, — прошептала я.
— Что такое?
— Ничего.
Он действовал умело. Подергивания в левой ноге усиливались. Я уставилась на стол, на блестящие приборы, попыталась думать о посторонних вещах.
— Лучше? — спросил он. Какая насмешка.
— Спасибо, — сказала я сдавленным голосом. — Хватит.
— Ты уверена? Если тебе больно…
— Отвали, а? Ешь!
Крис убрал руки, но не отвернулся. Я подозревала, что он считает до десяти.
Мне хотелось извиниться и сказать, что не на него я злюсь, а просто боюсь, боюсь, боюсь. Судороги и подергивания продолжались. Я сидела, прижав кулаки ко лбу и зажмурившись так, что из глаз потихоньку сочились слезы. Я услышала, как сидевший напротив Макс, начал есть. Крис не пошевелился. В его молчании мне слышался укор. Вероятно, я его заслужила, но тут уж ничего не поделаешь.
— Черт возьми, Крис. Перестань на меня таращиться, — процедила я сквозь зубы. — Я чувствую себя двухголовым младенцем.
Тогда он отвернулся и принялся за пасту с грибами. Макс торопливо жевал, осторожно, по-птичьи посматривая то на Криса, то на меня. Потом положил вилку, промокнул рот салфеткой и сказал:
— Я не говорил тебе, девочка? На прошлой неделе я прочел о твоей маме в нашей местной газетенке желтоватого оттенка.
Сделав над собой усилие, я взяла вилку и ткнула ею в лазанью.
— Да?
— Твоя мать, похоже, молодец. Разумеется, ситуация весьма необычная — она и этот крикетист, — но твоя мать — женщина что надо, если хочешь знать мое мнение. Тем более странно.
— Что?
— Ты никогда о ней толком не рассказывала. Учитывая ее растущую известность, я нахожу это немного… необычным, скажем так.
— Ничего необычного в этом нет, Макс. Мы не общаемся.
— А. И с каких пор?
— Давно уже. — Я глубоко вздохнула. Дрожание продолжалось, но судороги стали слабеть. Я посмотрела на Криса.
— Прости, — тихо произнесла я. — Крис, я не хотела быть… такой. Как сейчас. И вообще… — Он отмахнулся и ничего не сказал. Я продолжала бессмысленно и жалко: — Черт возьми, Крис. Ну, пожалуйста.
— Забудь.
— Я не хотела… Когда на меня наваливается… я становлюсь… я себя не помню.
— Все нормально. Не надо ничего объяснять. Я…
— «Понимаю». Ты это хотел сказать. Ради бога, Крис. Прекрати постоянно строить из себя мученика! Лучше бы ты…
— Что? Ударил тебя? Ушел? Тогда тебе стало бы легче? Почему ты все время меня отталкиваешь?
Я швырнула вилку на стол.
— Господи, это тупик.
Макс пил красное вино — один бокал, который он ежедневно себе позволял. Он сделал глоток, пять секунд подержал его на языке, проглотил, смакуя.
— Вы оба замахнулись на невозможное, — заметил он.
— Я сто лет это говорю.
Он пропустил мои слова мимо ушей.
— Ты не сможешь справиться с этим один, — сказал он Крису, и нам обоим: — Глупо так думать. — И мне: — Пора.
— Что «пора»? О чем ты?
— Нужно ей сказать.
Было не слишком сложно объединить эту фразу с предыдущими вопросами и замечаниями. Я ощетинилась.
— Нечего ей обо мне знать, спасибо.
— Не надо играть в игрушки, девочка. Это тебе не к лицу. Речь идет о смертельной болезни.
— Тогда пошлите ей телеграмму, когда я отброшу коньки.
— Так-то ты с ней обходишься?
— Око за око. Переживет. Я же пережила.
— Но не это же.
— Я знаю, что умру. Не обязательно мне об этом напоминать.
— Я не о тебе говорил, а о ней.
— Ты ее не знаешь. Поверь мне, эта женщина обладает стойкостью, о которой недотепы вроде нас могут только мечтать. Мою смерть она стряхнет с себя, как капли дождя со своего шикарного зонтика фирмы «Бербери».
— Вероятно, — согласился Макс. — Но таким образом мы отказываемся от ее возможной помощи.