Пища у стшегомских кармелитов действительно оказалась
истинно тюремной. Однако Рейневан все еще был слишком удручен, чтобы
привередничать. Кроме того, что скрывать, был слишком голоден, чтобы морщиться,
видя соленую селедку, кашу без жира и пиво, отличающееся от воды разве что
цветом, да и то незначительно. Впрочем, возможно, был аккурат пост? Он не
помнил.
Ел он быстро и жадно, чем явно доставил удовольствие
старичку шафажу, несомненно, свыкшемуся с гораздо меньшим азартом потчуемых. Едва
Рейневан управился с голландской селедкой, как улыбающийся монах угостил его
второй, извлеченной прямо из бочки. Рейневан решил воспользоваться дружеским
актом.
– Ваш монастырь – настоящая крепость, – проговорил
он с полным ртом. – И неудивительно, я ведь знаю его предназначение. Но,
насколько могу судить, вооруженной охраны у вас нет. А из тех, которые здесь
отбывают покаяние, никто не сбежал?
– Ох, сын мой, сын мой. – Шафаж покачал головой,
соболезнуя наивной тупости. – Бежать? А зачем? Не забывай, кто здесь
кается. Каждый из них покончит с покаянием, ибо когда-нибудь оно кончится. И
хоть никто из здешних не кается pro nihilo,
[154] конец
покаяния снимает вину. Nullum crimen, все возвращается к норме. А беглец? Он
был бы отверженным до конца своих дней.
– Понимаю.
– Это хорошо, потому что мне об этом говорить нельзя.
Еще каши?
– Охотно. А кающиеся, за что они, интересно, несут
покаяние? За какие провинности?
– Мне об этом говорить нельзя.
– Но я же не о конкретных случаях спрашиваю. А просто
так, в общем.
Шафаж кашлянул и пугливо оглянулся, зная, конечно, что в
доме демеритов даже у обвешанных сковородами и чесноком стен кухни могут быть
уши.
– Ох, – сказал он тихо, вытирая о рясу жирные от
сельди руки, – за всякие разности здесь томятся. В основном распутные и
порочные священнослужители. И монахи. Те, которым тяжко было выдерживать обет.
Сам понимаешь: обет послушания, покорности, бедности… А также воздержания от
вина и умеренности… Как это говорят: plus bibere, quam orare.
[155]
Ну и обет целомудрия, к сожалению.
– Femina, – догадался Рейневан, – instrumentum
diaboli.
[156]
– Если б только фемина… – вздохнул шафаж, возводя
глаза горе. – Ах, ах… Безмерность грехов, безмерность… Невозможно
отрицать. Но есть у нас дела и посерьезнее. Ох, посерьезнее. Но об этом мне
категорически говорить нельзя. Ты кончил вкушать, сын мой?
– Кончил. Благодарствую. Это было вкусно.
– Заходи, когда захочешь.
В церкви было очень темно, огонь свечей и свет из узеньких
окон развидняли только сам алтарь, ковчег для святых даров, крест и триптих,
изображающий Оплакивание. Остальная часть пресвитерии, весь неф, деревянные
эмпоры
[157]
и сталлы
[158]
тонули в туманной
полутьме. «Возможно, это сделано умышленно, – не мог отогнать
напросившуюся мысль Рейневан, – для того, чтобы во время молебнов демериты
не видели друг друга, не пытались угадать по лицам чужих грехов и преступлений.
И сравнивать их со своими».
– Я здесь.
Звучный и глубокий голос, дошедший со стороны скрытой между
сталлами ниши, отличался – трудно было воспротивиться такому ощущению –
серьезностью и благородством. Но скорее всего причиной было просто эхо,
отраженное от свода, бившееся меж каменными стенами. Рейневан подошел ближе.
Над источающей слабый аромат ладана и масла исповедальней
возвышалось изображение святой Анны с Марией на одном и маленьким Иисусом на
другом колене. Рейневан картину видел, она была освещена светильником, который
одновременно погружал в эту темнейшую темень все вокруг, а также мужчину,
сидевшего в исповедальне. Рейневан видел лишь его силуэт.
– Значит, – сказал мужчина, пробуждая новое
эхо, – мне тебя надо будет благодарить за возможность обрести свободу
передвижения, э? Ну, стало быть, благодарю. Хотя сдается мне, гораздо больше я
должен быть благодарен некоему вроцлавскому канонику, не так ли? И событию, кое
имело место… Ну, скажи для порядка. Чтобы я был совершенно уверен, что передо
мной соответствующий человек. И что это не сон.
– Восемнадцатого июля, восемнадцатого года.
– Где?
– Вроцлав. Нове Място…
– Разумеется, – сказал, немного помолчав
мужчина. – Ясное дело, Вроцлав. Где это могло быть еще, если не там? Лады.
Теперь подойди. И прими соответствующую позу.
– Не понял?
– Опустись на колени.
– У меня убили брата, – сказал Рейневан, не
двигаясь с места. – Самому мне грозит смерть. Меня преследуют, я вынужден
бежать. А вначале довершить несколько дел. И кое за что расплатиться. Отец Отто
заверил меня, что ты сможешь мне помочь. Именно ты, кем бы ты ни был. Но
опускаться перед тобой на колени? И не подумаю. Как я должен тебя называть?
Отцом? Братом?
– Называй как хочешь. Хоть дядюшкой. Мне это глубоко
безразлично.
– Мне не до смеха. Я сказал: у меня убили брата. Приор
заверил, что мы может отсюда уйти. Так уйдем же, покинем это печальное место,
двинемся в путь. А по пути я расскажу все, что надо. Чтобы ты знал все, что
необходимо. И не больше того.
– Я просил, – эхо голоса мужчины загудело еще
глубже, – тебя опуститься на колени.
– А я сказал: исповедоваться тебе я не намерен.
– Кто бы ты ни был, – сказал мужчина, – у
тебя на выбор два пути. Один здесь, рядом со мной, на колени. Другой – через
монастырские ворота. Разумеется, без меня. Я не наймит, парень, не наемный
убийца, чтобы заниматься твоими делами и расплатами. Это я – заруби себе на
носу – решаю, сколько и какие сведения мне нужны. Впрочем, важно и взаимное
доверие. Ты не доверяешь мне, как же я могу верить тебе?
– Тем, что ты выйдешь из тюрьмы, – задиристо
сказал Рейневан, – ты будешь обязан именно мне. И отцу Оттону. Сам заруби
это себе на носу и не вздумай изображать из себя бог весть кого. И ставить меня
перед выбором. Или ты идешь со мной, или продолжай догнивать здесь. Выбор…
Мужчина прервал его, громко постучав по доске исповедальни.