Скрытый в лесу монастырь они услышали еще прежде, чем
увидели, потому что он вдруг заговорил глубоким, но мелодичным колокольным
звоном. Прежде чем звон утих, окруженные стеной строения неожиданно проглянули
красными черепицами среди листвы ольх и грабов, глядящихся в зеленую от ряски и
полушника зеркальную гладь прудов, лишь временами нарушаемую расходящимися
кругами, признаком того, что здесь обитают крупные рыбины. В камышах квакали
лягушки, крякали утки, плескались и покрякивали камышницы.
Кони шли шагом по укрепленной дамбе меж рядами деревьев.
– Вот, – показал Шарлей, приподнимаясь в
стременах. – Вот и монастырчик. Интересно, какого устава. Известное
двустишье говорит:
Bernardus valles, montes
Benedictus amabat,
Oppida Franciscus, celebres
Dominicus urbes.
А здесь кто-то полюбил болота, пруды и дамбы. Хоть скорее
всего это любовь не к прудам и дамбам, а к карпам. Как думаешь, Рейнмар?
– Я не думаю.
– Но карпа бы съел? Или линя? Сегодня пятница, а монахи
звонили на нону. Может, почествуют обедом?
– Сомневаюсь.
– Почему и в чем?
Рейневан не ответил. Он глядел на полураспахнутые ворота
монастыря, из которых выскочила пегая лошадка с монахом в седле.
Сразу же за воротами монах пустил пегую в галоп – и это
кончилось скверно. Хоть лошадке далеко было до скакуна или dextrarius а копьеносцев,
тем не менее она оказалась горячей и норовистой, а монах – судя по черной рясе,
бенедиктинец, – отнюдь не отличался ловкостью балаганного наездника да
вдобавок уселся на гнедую в сандалиях, которые никак не хотели держаться в
стременах. Отъехав, может, с четверть стояна, гнедая лошадка брыкнулась, монах
вылетел из седла и покатился в вербы, сверкая голыми икрами. Гнедая брыкнула
снова, заржала, довольная собой, и легкой рысью направилась по дамбе в сторону
обоих путников. Когда пробегала мимо, Шарлей схватил ее за поводья.
– Ты только глянь, – сказал он, – на этого
кентавра! Узда из веревки, седло из попоны, тряпичная упряжь. Не знаю, устав
святого Бенедикта Нурского дозволяет конную езду иль запрещает, чес-слово, не
знаю. Но такую – должен запрещать. Просто обязан.
– Он куда-то спешил. Видно было.
– Никакое это не оправдание.
Монаха, как раньше монастырь, они услышали еще до того, как
увидели. Он сидел в люпинах и, склонив голову к коленям, жалостливо плакал,
всхлипывая так, что сердце разрывалось.
– Ну, ну, – проговорил с высоты седла
Шарлей. – Чего зря слезы лить, фратер. Ничего страшного. Лошадка не
убежала, вот она здесь. А ездить верхом ты, фратер, еще успеешь научиться. Ибо
времени на это, как вижу, у тебя, братец, очень, ооооочень много.
Шарлей действительно был прав. Монах был монашком.
Молокососом. Мальчишкой, у которого от рыданий тряслись руки, дрожали губы и
вся остальная часть лица.
– Брат… Деодат… – всхлипнул он. – Брат…
Деодат… Из – за меня… Умрет…
– Чего-чего?
– Из-за меня… Умрет… Я подвел… Подвел…
– К лекарю спешишь, что ли? – догадался
Рейневан. – Для больного?
– Брат… – снова захныкал парнишка. – Деодат…
Из-за меня…
– Говори складнее, фратер.
– В брата Деодата, – выкрикнул монашек, поднимая
на Шарлея покрасневшие глаза, – вселился злой дух, опутал его! Вот и
наказал мне брат-аббат что есть мочи… Что есть мочи гнать в Свидницу к
братьям-проповедникам… За экзорцистом!
– А получше ездока в монастыре не сыскалось?
– Не сыскалось… К тому же я самый младший… О я
несчастный!
– Скорее счастливый, – не улыбнувшись, проговорил
Шарлей. – Поверь, скорее счастливый. Отыщи, сынок, в траве свои сандалии и
беги в монастырь. Доставь аббату добрую весть, мол, милость Господня явно
снизошла на вас, ибо на дамбе ты встретил магистра Бенигнуса, опытного экзорциста,
коего, вне всякого сомнения, некий ангел направил в сии края.
– Вы, добрый господин… Вы?
– Беги, сказал я, что есть духу, к аббату. Извести его,
что я приближаюсь.
– Скажи мне, что я ослышался, Шарлей. Скажи, что ты
оговорился и вовсе не сказал того, что только что сказал?
– Это чего же? Что я выэкзерцирую брата Деодата? Ну так
я его выэкзерцирую в лучшем виде. С твоей помощью, парень.
– А вот уж что нет, так нет. На меня не рассчитывай. У
меня и без того достаточно забот. Новые мне ни к чему.
– Мне тоже. Зато мне необходимы обед и деньги. Обед
лучше вперед.
– Наиглупейшая идейка из всех возможных глупых
идей, – расценил Рейневан, осматривая залитый солнцем viridarium.
[186]
– Ты соображаешь, что делаешь? Ты знаешь, что грозит тем,
кто прикидывается священником? Экзорцистом? Каким-то чокнутым магистром
Бенигнусом?
– Что значит «прикидывается»? Я – духовное лицо. И
экзорцист. Это проблема веры, а я верю. В то, что у меня получится.
– Издеваешься?
– Отнюдь! Начинай мысленно подготавливать себя к
задаче.
– Нет уж, уволь. Это не для меня.
– Почему же? Ты вроде бы лекарь. Надо помочь
страждущему.
– Ему, – Рейневан указал на инфермерию,
[187]
из которой они недавно вышли и где лежал брат
Деодат, – ему помочь нельзя. Это летаргия. Монах в летаргическом сне. Ты
слышал, как монахи говорили, что пытались его разбудить, тыча в пятки горячим
ножом? Следовательно, это нечто похожее на grand mal, серьезную болезнь. Здесь
бессилием поражен мозг, spiritus animalis. Я читал об этом в «Canon medicinae»
[188]
Авиценны, а также у Разеса и Аверроэса… И знаю, что такое
лечить невозможно. Можно только ждать…
– Ждать, конечно, можно, – прервал Шарлей. –
Но почему сложа руки? Тем более если можно действовать? И на этом заработать?
Никому не навредив?
– Не навредив? А этика?
– С пустым животом, – пожал плечами Шарлей, –
я не привык философствовать. А вот сегодня вечером, когда я буду сыт и под
хмельком, я изложу тебе principia моей этики. И тебя поразит их простота.