В комнате, через которую они проходили, было тише и
спокойнее. Здесь за станками сидели трое художников. Они были так увлечены
работой, что даже не повернули голов.
На доске первого художника был только грунт и эскиз, поэтому
содержание будущей картины угадать было нельзя. Произведение второго было уже
достаточно проработано, проступило изображение Саломеи с головой Яна Крестителя
на блюде. На Саломее было ниспадающее до ног и совершенно прозрачное платье,
художник позаботился о том, чтобы проступили детали. Самсон Медок хмыкнул.
Рейневан вздохнул, взглянул на третью доску и вздохнул еще громче.
Картина была почти совершенно окончена и изображала святого
Себастьяна. Однако Себастьян на картине принципиально отличался от привычных
изображений мученика. Правда, он по-прежнему стоял у столба, по-прежнему
вдохновенно улыбался, несмотря на многочисленные стрелы, вонзенные в живот и
торс эфеба.
[253]
Впрочем, на этом подобие оканчивалось. Ибо
здешний Себастьян был абсолютно гол. Он стоял, так роскошно свесив чрезвычайно
толстый срам, что картина эта у любого мужчины должна была вызывать чувство
собственной неполноценности.
– Специальный заказ, – пояснил Шимон Унгер. –
Для монастыря цистерцианок в Тшебнице. Извольте, господа, пройти в индергмашек.
С близлежащей Котельной улицы доносился дикий грохот и лязг.
– У этих, – показал головой Шарлей, с некоторых
пор что-то писавший на листке бумаги, – у этих, видать, много заказов.
Бойко идут дела в котельницком деле. А как у вас, дорогой господин Шимон?
– Застой, – довольно грустно ответил Унгер. –
Заказы, правда, есть. Ну и что? Если невозможно товар развозить? Четверти мили
не проедешь, а тебя уже задерживают, откуда, е, куда выспрашивают, по какому
делу, в сапетах
[254]
и вьюках копаются…
– Кто? Инквизиция? Или Колдиц?
– И те, и другие. Попы-инквизиторы у доминиканцев, о,
рукой подать, сидят. А в господина старосту Колдица ну прям дьявол вступил… И
все из-за того, что недавно схватил двух чешских эмиссаров с еретическими
посланиями и манифестами. Они, когда их пыточный мастер в ратуше припек, тут же
показали, кто с кем сносился, кто им помогал. И у нас здесь, и в Яворе, в
Рахбахе, даже по деревням, в Клечкове, в Виpax… Только здесь, в Свиднице,
восьмь на кострах сгорело на выгоне перед Нижними воротами. Но всамделишная
беда началась неделю назад, когда в день апостола Варфоломея, в самый полдень,
на вроцлавском тракте кто-то замордовал богатого купца, господина Миколая
Ноймаркта. Странное, ох, ё, странное это было дело…
– Странное? – неожиданно заинтересовался
Рейнмар. – Почему?
– А потому, юный господин, что никто понять не мог, кто
и зачем господина Ноймаркта убил. Одни болтали, ё, мол, рыцари-разбойники,
хоть, к примеру, тот же Хайн фон Чирне или Буко Кроссиг. Другие говорили, что
это Кунц Аулок, тоже тот еще бандюга. Аулок, говорят, какого-то парня по всей
Силезии гоняет, потому как тот парень чью-то жену опозорил насилием и
чаровством. Третьи толкуют, что непременно тот самый преследуемый парень и
убил. А еще одни болтали, что убийцы – гуситы, которым господин Ноймаркт чем-то
насолил. Как там было взаправду, не угадаешь, но господин староста Колдиц
взбесился. Клялся, что с убийцы господина Ноймаркта, когда его поймают, живьем
шкуру сдерет. А в результате товар нельзя развозить, потому что постоянно
проверяют то одни, то другие, если не Инквизиция, так, ё, старостовы… Да, да.
– Да, да.
Рейневан, который уже давно что-то чертил углем на листе,
вдруг поднял голову, ткнул локтем Самсона Медка.
– Publicus super omnes, – сказал тихо, показывая
тому лист. – Annis de sanctimonia. Positione hominis. Voluntas vitae.
– Что?
– Voluntas vitae. А может, potestas vitae. Стараюсь
воспроизвести надпись на обгоревшем листке Петерлина. Ты утверждал, что это
важно. Или забыл? Мне надо было вспомнить, что там написано. Вот я и вспоминаю.
– Ах да. Правда. Хммм… Potestas vitae. К сожалению, у
меня это ни с чем не ассоциируется.
– А мастера Юстуса, – проговорил вполголоса
Унгер, – все нет, ё, и нет.
Словно в ответ на заклинание дверь открылась, и появился
человек в черной просторной, подбитой мехом делии с очень широкими рукавами. На
артиста-художника он не смахивал. А смахивал на бургомистра.
– Здравствуй, Юстус.
– Клянусь костями святого Вольфганга. Павел? Ты? На
свободе?
– Как видишь. А зовусь теперь Шарлеем.
– Шарлей, хммм. А твои… эээ… компаньоны?
– Тоже на свободе.
Мэтр Шоттель погладил тершегося о его щиколотку кота,
появившегося неведомо откуда. Потом присел за стол, сплел руки на животе,
внимательно посмотрел на Рейневана, долго, очень долго не отрывал глаз от
Самсона Медка.
– Ты приехал за деньгами, – наконец с грустью в
голосе угадал он. – Должен тебя предупредить…
– Что дела идет неважно, – бесцеремонно оборвал
его Шарлей. – Знаю. Слышал. Вот список. Написал, утомившись ожиданием.
Все, что на нем проставлено, я должен получить завтра.
Кот запрыгнул Шоттелю на колени. Гравировщик задумчиво
погладил его. Долго читал. Наконец оторвал глаза от бумаги.
– Послезавтра. Завтра воскресенье.
– Верно. Забыл, – кивнул Шарлей. – Что ж,
отпразднуем и мы святой день. Не знаю, когда снова загляну в Свидницу, так что
грешно было бы не посетить парочку-другую холодных подвальчиков, не
испробовать, как в этом году удалось мартовское. Ну, послезавтра, maestro, так
послезавтра. В понедельник, ни днем позже. Понял?
Мэтр Шоттель утвердительно кивнул.
– Я не спрашиваю, – заговорил через минуту
Шарлей, – о состоянии моего счета, ибо ни компанию распускать, ни свою
долю забирать не собираюсь. Однако убеди меня, что ты заботишься о компании.
Что не пренебрегаешь данными тебе некогда советами. И идеями. Идеями, которые
могут быть для компании прибыльными. Знаешь, о чем я?
– Знаю. – Юстус Шоттель извлек из кошеля большой
ключ. – И тотчас докажу, что твои задумки и советы принимаю близко к
сердцу. Господин Шимон, достаньте, пожалуйста, из сундука и принесите пробные
образцы ксилографий. Тех, что из библейской серии.
Унгер быстро управился.