– Во всяком случае, так гласит легенда, – отвечал
Самсон Медок с таким знанием вопроса, которое в сочетании с его кретинской
мордой прямо-таки изумляло. – Господам трубадурам не всегда можно
доверять, их строфы об амурных успехах у замужних дам чаще отражают желания и
мечты и реже реальные события. Примером может служить хотя бы Маркабру,
которого, невзирая на нахальные намеки, решительно ничего не связывало с
Элеонорой Аквитанской. Очень уж раздуты, кажется мне, романы Бернарта де
Вентадорна с мадам Алаизой де Монпелье и Рауля де Куки с госпожой Габриелей де
Файель. Вызывает сомнение также Тибальд Шампанский, похваляющийся
благосклонностью Бланки Кастильской. Да и Арнольд де Малейль, по его словам –
любовник Адалазьи из Безье, фаворитки короля Арагонии.
– Вполне возможно, – соглашался Шарлей, – что
трубадур присочинил, поскольку все окончилось его изгнанием со двора, а будь в
тексте хотя бы крупица правды, финал мог быть гораздо плачевнее. Или если б
король был повспыльчивее. Как, к примеру, господин де Сант-Жилье. Этот за двусмысленную
канцону в адрес своей жены приказал подрезать язык трубадуру Пьеру де Видалю.
– Если верить легенде.
– А трубадур Жиро де Колбель, сброшенный со стены
Каркассона, – тоже легенда? А Госельм де Понс, отравленный из-за чьей-то
прекрасной женушки? Говори что хочешь, Самсон, но далеко не каждый рогоносец
был таким дурнем, как маркиз Монферрат, который, увидев в саду свою супругу
спящей в объятиях трубадура Рамбо де Ваквейра, прикрыл их плащом, дабы не
замерзли.
– Это была его сестра, а не жена. Но остальное
совпадает.
– А что случилось с Даниелем Карре за то, что он
украсил рогами барона де Фо. Барон прикончил его руками наемных убийц, велел
изготовить себе кубок из его черепа и теперь пьет из него.
– Все верно, – кивнул Самсон Медок. – Если не
считать того, что это был не барон, а граф, что не убил, а засадил в застенки.
И изготовил не кубок, а красивый мешочек. Для сигнета
[264] и
мелких монет.
– Me… – поперхнулся Рейневан. – Мешочек?
– Мешочек.
– Что это ты вдруг так посинел, Рейнмар, –
изобразил обеспокоенность Шарлей. – Или занемог? Ты же всегда утверждал,
что большая любовь требует жертв. Избранники говорят: жажду тебя более
королевства, более скипетра, более здоровья, более долгого века и жизни… А мошонка?
Мошонка – мелочь.
От недалекой церковки, расположенной, как утверждал Шарлей,
в деревне под названием Лутомья, долетел звон колокола как раз в тот момент,
когда едущий впереди Рейневан остановился, поднял руку.
– Слышите?
Они были на распутье, около покосившегося креста и
статуэтки, превращенной дождями в бесформенного идола.
– Ваганты, – сказал Шарлей. – Поют.
Рейневан покачал головой, звуки, долетающие из уходящего в
лес оврага, ничем не напоминали ни «Tempus est iocundum», ни «Amor tenet
omnia», ни «In taberna quando sumus»
[265] и ни одной из других
популярных песен голиардов. Да и голоса ничем не походили на голоса недавно
опередивших их вагантов. Скорее они напоминали…
Он ощупал рукоять корда, одного из полученных в Свиднице
подарков. Потом наклонился в седле и подогнал лошадь, пустив ее рысью. А затем
галопом.
– Куда? – рявкнул ему вслед Шарлей. – Стой!
Стой, черт возьми! Ты доведешь нас до беды, глупец!
Рейневан не слушал. Устремился в яр. А за яром на поляне
кипел бой. Там стояли два приземистых коня и фургон, накрытый черным
просмоленным полотном. Рядом с фургоном человек десять пеших в бригантинах,
кольчужных капюшонах и капалинах, с оружием на древках налетали на двух
рыцарей. Яростно, как собаки. Рыцари защищались. Яростно, как обложенные
кабаны. Один рыцарь, конный, был с ног до головы, то есть от купола салады до
острых сабатонов, закован в полные пластинчатые латы. Острия сулиц и глевий
отскакивали от нагрудника, звенели на ташках и бейгвантах, никак не могли
попасть в щель между пластинами лат. Не в состоянии добраться до седока,
нападающие отыгрывались на коне. Не тыкали, старались не калечить – в конце концов,
конь стоил очень дорого, – но колотили древками куда попало, рассчитывая
на то, что безумствующий конь сбросит рыцаря. Конь действительно безумствовал,
тряс головой, храпел и грыз покрытый пеной мундштук. При этом приученный к
такому способу боя, он дергался и лягался, затрудняя доступ к себе и своему
хозяину. Однако рыцарь так сильно качался в седле, что было удивительно, как он
вообще удерживается.
Все же второго рыцаря, тоже в полной броне, пешим ссадить с
коня удалось. Теперь он яростно защищался, припертый к черному фургону. На нем
не было шлема, из-под откинутого капюшона развевались длинные светлые
окровавленные волосы, из-под таких же светлых усов сверкали зубы. Нападающих он
отгонял ударами шаршуна,
[266]
который держал обеими руками.
Удивительно длинный и тяжелый шаршун летал в руках рыцаря словно какой-то
небольшой разукрашенный дворцовый парадный меч. Оружие было опасным не только с
вида – наступление нападавшим затрудняли трое уже лежащих на земле раненых,
воющих от боли и пытающихся отползти в сторону. Остальные проявляли
осторожность, не подходили, а пытались хватануть рыцаря с безопасного
расстояния. Однако даже если тычки попадали в цель и не были отражены тяжелым
клинком шаршуна, они соскакивали по пластинам лат.
[267]
Наблюдение за происходящим, для описания которого
понадобилось несколько этих строчек, у Рейневана отняло едва минуту. У него
перед глазами было то, что видели все: два истинных рыцаря в беде,
подвергнувшиеся нападению орды преступников. Или: два льва, которых пытаются
кусать гиены. Или: Роланд и Флорисмарт, сопротивляющиеся превосходящим силам
мавров. Короче говоря, Рейневан мгновенно почувствовал себя Оливером. Он
вскрикнул, выхватил из ножен корд, хватанул лошадь пятками и кинулся на помощь,
совершенно не обращая внимания на предостерегающий крик и брань Шарлея.