Он пустился было в технологические объяснения на русском языке, но Сэммлер перебил его:
— Ты напрасно тратишь время, Эйзен. Я не знаю этой терминологии.
Металл был шероховатый, цвета бронзы с примесью бледной желтизны, подцвеченный сульфидами под фальшивое золото. Эйзен сделал обычный израильский набор: звезды Давида, ветвистые семисвечники, свитки и бараньи рога, или кричащие надписи на иврите: «Нахаму!»
[2]
, или заповедь Бога Иисусу Навину: «Хазак!»
[3]
С некоторым интересом Сэммлер разглядывал шероховатые матово поблескивающие куски металла, которые Эйзен выкладывал перед ним на стол. И после каждого куска — напряженная пауза: глаза бегают по лицам зрителей в расчете на немедленный восторг. Восторг от вида этих металлических осколков, место которым на дне Мертвого моря.
— А это что, Эйзен, танк, что ли? Шермановский танк?
— Это метафора танка. Я не признаю в своей работе никакого реализма.
— Кто же нынче бредит попросту! — сказал мистер Сэммлер по-польски. Это замечание прошло незамеченным.
— Может, надо было отполировать получше? — сказал Уоллес. — А что значит это слово?
— «Хазак, хазак», — сказал Сэммлер. — Это приказ, который Бог отдал Иисусу Навину под Иерихоном: «Мужайся!»
— «Хазак, ве-эмац», — сказал Эйзен.
— А, ну да… А зачем Богу понадобилось говорить таким забавным языком? — сказал Уоллес.
— Я принес эти медальоны кузену Элии — пусть посмотрит.
— Глупости, — сказал Сэммлер. — Элия болен. Ему не удержать эти тяжелые металлические штуки.
— Нет-нет. Я буду сам показывать, по одному. Я хочу, чтобы он увидел, чего я достиг. Двадцать пять лет назад я приехал в Эрец полным ничтожеством. Но я не могу так умереть. Я не мог позволить себе закрыть глаза, пока я не создам чего-нибудь, достойного человека, чего-нибудь важного и значительного.
Сэммлер не решился возражать. В конце концов, он не был таким уж бессердечным. Более того, он был воспитан в старинных принципах вежливости. Почти так же, как женщины некогда воспитывались в чистоте и благонравии. Приученный издавать одобрительные звуки при виде хлама, который Шула откапывала на свалках, он и тут пробормотал нечто неопределенное и сделал жест рукой, но все же добавил, что Элия очень-очень болен. Эти медальоны могут утомить его.
— Я не согласен, — сказал Эйзен. — Напротив. Какой может быть вред от искусства?
Он стал складывать звякающие штучки обратно в сумку.
Уоллес сказал, обращаясь к кому-то за спиной Сэммлера: «Он здесь». В приемную вошла медсестра.
— Кто — он?
— Вы, дядя. Это мистер Сэммлер.
— Что, Элия спрашивает обо мне?
— Вас вызывают к телефону. Вы — дядя Сэммлер?
— Простите? Я — Артур Сэммлер.
— Некая миссис Эркин просит вас с ней связаться.
— А, Марго! Она что, позвонила в палату к Элии? Я надеюсь, она не разбудила его?
— Она позвонила не в палату, а дежурной сестре.
— Благодарю вас. А где здесь телефон-автомат?
— Вам нужны монеты, дядя?
Сэммлер взял с ладони Уоллеса две теплые монетки. Вероятно, Уоллес все время стискивал деньги в кулаке.
Марго изо всех сил старалась говорить спокойно.
— Дядя? Послушайте. Где вы оставили рукопись доктора Лала?
— У себя на письменном столе.
— Вы уверены?
— Конечно, уверен. Она у меня на столе.
— Может, вы положили ее куда-то в другое место? Я знаю, что вы не рассеянный, но ведь вы очень разволновались.
— А что, ее нет на столе? А где доктор Лал?
— Он сидит у меня в гостиной.
Вот это номер! Что должен чувствовать этот бедняга Лал!
— Он знает, что рукопись пропала?
— Я не сумела солгать правдоподобно. И мне в конце концов пришлось сознаться. Он хочет дождаться вас здесь. Мы мчались сюда из «Батлер-Холла» как угорелые. Ему не терпелось увидеть рукопись.
— Марго, нельзя терять голову!
— Он просто в отчаянии. Дядя, никто не имеет права так издеваться над человеком!
— Извинись за меня перед доктором Лалом. Я сожалею, я не могу выразить, как я сожалею. Могу себе представить, как он огорчен. Но, Марго, только один человек в мире мог взять эту злосчастную рукопись. Ты можешь выяснить у лифтера, не приходила ли Шула?
— Родригес впускает ее как члена семьи. Она ведь действительно член семьи.
У Родригеса была огромная связка ключей от всех квартир. В случае необходимости он приносил ее из подвала, где она висела на гвозде, вбитом в кирпичную стену.
— Шула действительно глупа сверх меры. Это уже чересчур. Я был к ней слишком снисходителен. Как неловко, как нехорошо! Быть отцом этой сумасшедшей идиотки, подстерегающей этого несчастного индуса! Ты говорила с Родригесом?
— Да, Шула приходила.
— О Господи!
— Доктор Лал получил отчет от детектива, который посетил ее сегодня в полдень. Я думаю, этот человек угрожал ей.
— То, чего я опасался.
— Он заявил, что рукопись должна быть возвращена завтра, не позже десяти утра, в противном случае он придет с ордером на что-то.
— На что? На обыск? На арест?
— Понятия не имею. Доктор Лал тоже не знает. Но она ужасно испугалась. Она сказала, что посоветуется со своим исповедником. Что она пойдет к патеру Роблесу и подаст жалобу Церкви.
— Марго, ты бы навела справки у этого патера Роблеса. Неужели ордер на обыск ее квартиры? Двенадцать лет она сносила туда всякий хлам. Если полицейские положат там свои шляпы, они больше никогда не смогут их разыскать. Ты не думаешь, что она сбежала в Нью-Рошель?
— Вам кажется, это возможно?
— Если ее нет у патера Роблеса, она скорее всего прячется в Нью-Рошели. — Сэммлер знал ее привычки; знал их так же хорошо, как эскимосы знают привычки тюленей. Знают их тайные лежбища. — Сейчас она спасает меня, поскольку я соучаствую в сокрытии краденого. Она, наверное, здорово струсила после угроз детектива, бедняжка, и дождалась, пока мы с тобой оба ушли из квартиры. (Шпионила под моей дверью, как тот чернокожий. Подавленная сознанием, что ее отец не включил ее в круг его важнейших забот. И полная решимости вернуть себе утраченную роль в его жизни.) Я слишком долго позволял ей тешить себя этой ерундой насчет Герберта Уэллса. А теперь кто-нибудь из-за этого пострадает.
Этот бедняга, доктор Лал, которому, наверное, изрядно надоели земные невзгоды, если он возлагает такие надежды на Луну.