Я открыла глаза и и меня прорвало.
Я швырнула стакан о стену. Я заорала. Я завыла в полный голос, заметалась по комнате, слепо натыкаясь на мебель. Одним движением руки я снесла с журнального столика вазу с цветами, пепельницу и блюдо с крекерами; я сорвала портьеру, попыталась ее разодрать, вцепившись в нее ногтями и зубами. Я завертелась волчком, схватила себя за волосы и упала на пол. Я выла и билась что было силы головой о паркет. И мне было совершенно не больно.
Сколько это продолжалось, я не знаю. Может быть несколько минут, а может быть и несколько часов. Не знаю, время для меня остановилось, исчезло. А потом, свернувшись в калачик, я натянула на голову портьеру и затихла на полу. Я не плакала, правда. Я только шептала, уткнувшись в плотную ткань, пахнувшую пылью:
— Я хочу умереть… Я хочу умереть… Я хочу умереть…
А потом я почувствовала, что с моей головы стаскивают портьеру, поднимают с пола, и я увидела совсем близко перепуганное лицо Сережи. Он подхватил меня на руки и понес к дивану. Я вцепилась в Сережу и продолжала бормотать, не в силах остановиться:
— Я хочу умереть…
Он сел на диван, не выпуская меня из своих объятий. Он гладил меня по голове, по спине, что-то шептал, обдавая мою щеку теплым дыханием. Я не могла понять смысла его слов: наверное он шептал что-то нужное и хорошее. Наверное. Он осторожно взял меня за подбородок, поднял мое лицо вверх. Заглянул мне в глаза и осторожно поцеловал в уголок губ.
И только тогда я заплакала.
А он гладил меня по голове, словно ребенка и шептал, шептал, шептал какие-то нежные и ничем не помогающие сейчас мне слова.
* * *
Тонкие струи воды били по моему телу, словно сотни мелких иголок. Я стояла под душем в ванной, в том самом месте, где полчаса назад чуть не совершила очередную глупость в своей жизни. Если это можно назвать глупостью. Я яростно терла тело жесткой губкой, смывая мыло, как будто это могло мне помочь. Как будто я могла смыть с себя, со своего тела это.
Я выключила шелестящий душ и, тяжело дыша, вылезла из ванной. Протерла запотевшее зеркало полотенцем. Посмотрела на свое отражение — ничего не изменилось. Я выглядела точно так же, как и двенадцать часов тому назад. Не появились седые волосы и новые морщинки у глаз.
Словно ничего и не произошло.
Когда я, надев халат, вернулась в кабинет, все, что я натворила, уже было прибрано. Даже портьера висела на своем месте. Только пятно от коньяка темнело на обоях раздавленным гигантским клопом.
С кухни доносилось звяканье посуды. Я налила себе в маленькую рюмку коньяка и залпом выпила. Прихватив с собой бутылку и рюмку, я поплелась на кухню.
Сережа возился у столика, делал бутерброды с ветчиной и сыром. Пиджак он снял, а поверх ослепительно-белой рубашки и жилета на нем красовался мой фартук в цветочках. Рукава рубашки были аккуратно подвернуты.
Он повернулся на звук моих шагов. Заметил бутылку, но ничего не сказал. Я уселась за стол и брякнула перед собой бутылку. Налила рюмку. Сережа снял засвистевший чайник, сел напротив меня. Поставил передо мной блюдо с бутербродами, налил чаю в две кружки. Закурил.
— Есть будешь? — спросил он.
— Нет, — ответила я и залпом выпила коньяк.
Он опять ничего не сказал. Только поморщился — легко и неодобрительно. Потом он спросил:
— Сколько лет мы с тобой знакомы? Десять, если мне не изменяет память?..
Я пожала плечами:
— Какое это сейчас имеет значение? Хоть двадцать. Давай, изрекай.
— Я хочу, чтобы ты меня внимательно выслушала. На правах… Ну, скажем так — на правах старого знакомого.
— Я готова.
— И сделала так, как я тебя попрошу.
— В смысле? — не поняла я его и налила себе снова. — Коньяка хочешь?
— Я за рулем.
— Ох, я забыла. Так что я должна сделать?
Он помолчал.
— Я хочу сказать… То, что произошло…
— А я не хочу об этом говорить, — перебила я его.
— Надо, Оля.
— Нет — и все.
Он не обратил внимания на мой ответ.
— Тебя вызовут в милицию, — сказал он, глядя мне прямо в глаза. — И ты должна все рассказать. Во всех подробностях, к сожалению. И сама написать заявление. И они сядут. Это однозначно, я уже все выяснил. Я хочу…
— А я не хочу, чтобы ты лез в мои дела, — резко ответила я. — Даже, предположим, из самых благородных побуждений. Я же в твои никогда не вмешивалась, когда мы были вместе? Ты меня слышишь?
Он отвел глаза и уставился на включенное бра. Оно освещало его худощавое лицо, нос с горбинкой и плотно сжатые тонкие губы.
— Я не лезу. В твои дела, — сказал он раздельно. — Но я считаю, что справедливость должна восторжествовать. И подонки должны сидеть в тюрьме, а не разгуливать по улицам. Все должно встать на свои места.
Я, не глядя на него, снова налила и быстро выпила.
— Ты бы хоть бутерброд съела, что ли, — сказал он. — Развезет ведь тебя.
— Знаешь, почему я тогда от тебя ушла? — пробормотала я, вертя в пальцах тонкую ножку рюмки.
Он исподлобья посмотрел на меня.
— Почему же?
— Потому что ты жил исключительно по правилам, — сказала я. — Ты всегда безукоснительно подчинялся им. Хотя правила эти не всегда были для тебя хороши и устанавливали их другие люди. Потом эти правила менялись и ты тут же тоже менялся согласно этим, новым правилам. И ты, Сережа, к сожалению всегда был слишком правильным для меня, непутевой и не правильной женщины.
Он загасил сигарету, раздраженно смяв фильтр в пепельнице в комок.
Я усмехнулась:
— И еще меня всегда раздражала твоя привычка вот так изничтожать в пепельнице фильтры от докуренных сигарет. По-моему, это первый признак неврастении.
— Могла бы мне сказать об этом и раньше, — пробурчал он обиженно.
Как мальчишка, ей-Богу. Я налила себе еще коньяка. Хлопнула рюмку, взяла бутерброд и стала жевать, не чувствуя вкуса ни ветчины, ни хлеба.
— Ну, так как же, Оля?
— Закрыли тему, Сережа, — сказала я. — Закрыли.
Он насупился, вытащил из кармана жилета четыре упаковки каких-то таблеток.
— Я ничего не буду принимать, — сказала я, опережая его слова.
— Я врач, Оля.
— Ты не врач. Ты хирург. Пусть даже очень хороший, — с этим я согласна. Но в колесах ты, парень, ни хрена не просекаешь, — хихикнула я.
Коньяк уже во всю действовал. Еще бы — на голодный-то желудок столько выхлестать.