Марте пришлось согласиться, что первое время малыша не было слышно. Она объясняла этот факт твердыми правилами, установленными в приюте мисс Лидделл, потому как в голове у нее не укладывалось, что девицы дурного поведения могут быть отличными мамашами. Первые два месяца Джеймс был спокойным, довольствовался тем, что его кормили в положенное время, не возвещал слишком громко о том, что проголодался, а в перерывах между кормлениями спал, пребывая в млечном благодушии. Но это не могло длиться бесконечно. С наступлением эры, как говорила Салли, «смешанного питания» Марта прибавила к своим претензиям еще несколько существенных жалоб. На кухне, казалось, все было подчинено Салли. Джимми на всех парах мчался к тому периоду детства, когда еда становится не столько приятной необходимостью, сколько возможностью проявить свой норов. Он выгибал дугой крепкую спину в высоком стуле, на который его водружали, подоткнув для надежности со всех сторон подушками, – выгибался, неистово сопротивляясь, пуская молочные пузыри и выплевывая овсяную кашу сквозь стиснутые губы в знак тотального отрицания, а потом вдруг уступал, становясь прелестным, невинным и послушным. Салли со смехом покрикивала на него, в приливе нежности тискала, ласкала и целовала, не обращая внимания на то, как Марта неодобрительно бурчит что-то. Малыш, с шапкой мелких кудряшек, орлиным носиком, почти не видным из-за пухлых, алых и наливных, как яблоки, щек, казалось, подчинил себе все на кухне Марты, точно коронованный, властный, миниатюрный цезарь. Салли подолгу играла с ребенком, и Марта частенько наблюдала по утрам такую картинку: светловолосая голова Салли склонилась над малышом, потом вдруг над ней появляется толстая ножка или ручка – знак того, что долгие часы сна Джимми канули в Лету. Сомнений не было – он становился все привередливее. Пока что Салли удавалось справляться с порученной ей работой, удовлетворяя требования как сына, так и Марты. Миссис Макси иногда интересовалась, не слишком ли перегружена Салли, и тотчас же успокаивалась, получив ответ. Дебора ничего не замечала, а если и замечала, то хранила молчание. Как бы то ни было, понять, переутомляется Салли или нет, было трудно. Ее всегда бледное личико под тяжелой копной волос и тонкие, точно ломкие веточки, руки делали ее на вид слабой и немощной, но Марта считала это впечатление крайне обманчивым.
– Крепкий орешек и хитра, как стадо обезьян. – Таков был ее приговор.
Весна потихоньку сменилась летом. Яркой листвой зазеленели копьевидные буки, залив узорчатой тенью дороги. Священник встретил Пасху, как всегда, праздничной требой – себе на радость, а паства, как обычно, покритиковала его за убранство церкви – слишком скромно. Мисс Поллак из приюта св. Марии мучилась бессонницей, доктор Эппс прописал ей лекарство, а две воспитанницы приюта собрались замуж за малосимпатичных, но явно раскаявшихся отцов своих младенцев. Мисс Лидделл приняла на их место еще двух согрешивших матерей. Сэм Боукок разрекламировал своих лошадей в пригороде Чадфлита, и, к его удивлению, много парней и девиц в новехоньких огромных галифе и ярко-желтых перчатках заявили о своей готовности платить по семь шиллингов шесть пенсов в час за то, что станут ездить верхом по деревне под его руководством. Саймон Макси лежал в своей узкой постели, состояние его не менялось. Стали длиннее вечера, зацвели розы. Сад в Мартингейле полнился их ароматом. Когда Дебора срезала цветы, чтобы поставить в доме, ей казалось, что сад и Мартингейл словно чего-то ждут. Дом летом всегда становился особенно красив, но нынче, она чувствовала, он будто затаился в этом ожидании, быть может, в ожидании чего-то неприятного, чуждого его прохладной безмятежности. Неся розы в дом, Дебора постаралась освободиться от этого странного наваждения, сказав себе, что самое страшное, что предстоит Мартингейлу, – это ежегодный церковный праздник. В голове вдруг мелькнули слова: «смерть на пороге», но она одернула себя – отцу ведь не стало хуже, может быть, даже немного лучше, дом не может не знать. Она понимала, что любовь ее к Мартингейлу не поддается разуму, иногда она пыталась охладить эту свою привязанность, твердила себе, что наступит время – и «нам придется его продать», словно сам звук слов мог служить охранной грамотой, талисманом.
Ежегодно в июле в Мартингейле церковь св. Седа
[4]
устраивала праздник своего святого, еще со времен прапрадеда Стивена. Проводил его комитет, в который входили викарий, миссис Макси, доктор Эппс и мисс Лидделл. Их административные обязанности никогда не были слишком сложными, поскольку праздник, как и церковь, для поддержания которой его и устраивали, оставался неизменным из года в год – символ незыблемости среди хаоса. Но члены комитета относились к своей миссии весьма серьезно и в июне – начале июля частенько встречались в Мартингейле, чтобы в саду за чашкой чая принять решения, которые они уже принимали в прошлом году, слово в слово, в том же самом приятном окружении. Единственный человек в этом комитете, кто действительно болел душой, был священник. Человек мягкий и добрый, он стремился в каждом увидеть его самые лучшие качества, при каждом удобном случае приписать ему благородные порывы. Он посвятил свою жизнь этому поиску, с самого начала уразумев., что благотворительность – в равной мере политика и добродетель. Но раз в год мистеру Хинксу приходилось сталкиваться с некоторыми неприятными фактами, касающимися его церкви. Его волновало, что праздник этот взбудоражит, окажет отрицательное действие на суматошных жителей пригорода Чадфлита, боялся, что он станет скорее социальным, чем духовным событием. Он предложил начать и закончить праздник молитвой и гимном, но это нововведение поддержал один-единственный член комитета, миссис Макси, больше всего опасавшаяся, что он затянется до бесконечности.
В этом году миссис Макси будет помогать услужливая Салли. Охотников участвовать в празднике была уйма, хотя некоторые из них норовили извлечь из него максимум удовольствия, приложив минимум энергии, но хлопоты не ограничивались успешной организацией самого праздника. Большинство членов комитета непременно будут приглашены на ужин в Мартингейл; Кэтрин Бауэрз сообщила письмом, что в субботу, на которую приходится праздник, у нее выходной, и интересовалась, не будет ли с ее стороны бесцеремонностью, если она приедет на «один из ваших прелестных уик-эндов, чтобы побыть вдали от грохота и пыли жуткого города». Письмо подобного рода не было первым. Кэтрин всегда больше рвалась к детям, чем дети – к Кэтрин. При других обстоятельствах ничего особенного в этом и не было бы. Только Стивену эта встреча совсем ни к чему, тем более что бедняжка Кэти спала и видела, как бы поудачнее пристроить замуж свою единственную дочку. Сама-то она вступила, как считалось, в неравный брак. Кристиан Бауэрз был художником – таланта у него было больше, чем денег, и никаких претензий, кроме как на гениальность. Миссис Макси он сразу же не понравился, но, в отличие от его супруги, она поверила в его талант. И купила для Мартингейла одно из его ранних полотен с лежащей обнаженной женщиной, оно висит теперь у нее в спальне и доставляет ей наслаждение, вот она и расплачивается за него сердечным гостеприимством, которое она оказывает время от времени его дочери. Для миссис Макси полотно это служило наглядным примером безрассудства неудачного брака. Но поскольку радость, которую она получала, любуясь им, не угасала и поскольку когда-то она училась вместе с Кэти Бауэрз в одной школе и дорожила старой дружбой, она понимала, что Кэтрин следует пригласить в Мартингейл если не для ее детей, то для нее самой.