Когда от города остались одни руины, каан захотел взглянуть на них. Издалека, можно было подумать, что почтительные сыновья покорно следуют за престарелым самодуром-отцом, которому взбрело в голову прогуляться на пепелище. Впечатление только усиливалось, если сравнить богатые доспехи кешиктенов со скромным, если не сказать бедным одеянием старика: драная шапка, войлочные сапоги, поношенный халат, надетый поверх лоснящихся от времени кожаных лат.
Лошадь каана то и дело спотыкалась о камни, но он словно не замечал этого. Почему-то не было торжествующей радости в его сердце. И то, что под глазом вздулся здоровенный ячмень, мешающий ясно видеть, заслонило на какое-то время чувство язвительной мести, близкое и понятное ему не меньше, чем любовь к матери. Каан с досадой потёр ячмень рукояткой плети, поморщился и огляделся по сторонам. Как и было приказано, более ничто не заслоняло окрестностей города, они просматривались насквозь. Это вызвало в нём удовлетворение. И вместе какую-то скуку. Странную скуку, чем-то похожую на бездомного пса, трусящего пыльной дорогой в жаркий полдень куда-то. Вдалеке пленные писцы пятые сутки подсчитывали число убитых, перебирая груды отсечённых правых ушей. «Зачем?» — скучно подумал каан и вспомнил, что на том настоял его советник Елюй Чу-цай, желавший учитывать все достижения и приобретения орды.
Неожиданно каан натянул поводья и уставился куда-то в сторону. Свита также замерла на месте. Каан поднял плеть и указал вдаль. В плывущей завесе из сизой пыли и дыма просматривалась фигура человека, неподвижно стоявшего в развалинах на коленях.
— Турчи-нойон обещал, что к утру второго дня здесь не останется ни одного живого хорезмита, — без всякой угрозы и вообще какого-либо выражения в сиплом голосе проговорил он.
В ту же минуту самый молодой из багатуров ударил пятками в бока своему коню и сорвался было с места, намереваясь исполнить обещание Турчи-нойона, но старик коротким жестом остановил его порыв. Затем легко тронул свою лошадь и не спеша направился к стоящему на коленях мужчине. Все последовали за ним.
Это был пожилой, но ещё не старый человек, худой до костлявости, одетый в обгоревший по краям полосатый халат. Лицо его было измазано сажей, одна сторона лица оплыла чёрным синяком, голова не покрыта. Длинные седые волосы растрепались, обнажив заметную лысину. Человек стоял на коленях перед грудой битого камня, и в ногах у него тлели затоптанные свитки.
Каан подъехал совсем близко и, откинувшись на заднюю луку деревянного седла, аляповато отделанную серебром, уставился здоровым глазом на последнего обитателя Белой крепости. Тот, как ни странно, не обратил внимания на подъехавшую процессию и остался в прежней коленопреклонённой позе, глядя перед собой. Каан хмыкнул и повернул лицо к толмачу.
— Спроси, кто он такой?
Насмерть перепуганный толмач из кипчакских купцов-караванщиков спешно сложился в седле пополам, вытянул шею, чтобы незнакомец сквозь треск горящих руин разобрал каждое слово, и, заикаясь, перевёл вопрос каана. Лишь тогда незнакомец поднял голову.
— Секретарь кади, — глухо ответил он, обращаясь исключительно к старому каану. — На этом месте стояла наша мечеть.
— Хм… Как ты здесь оказался?
— Был в Бухаре. Кади послал в медресе за свитками. Вот они.
— Ты пришёл сюда ночью?
Хорезмит огляделся по сторонам.
— Ушёл… вернулся… — пробормотал он, словно в тумане. — Здесь была мечеть. Её отовсюду видно. Большая, с высоким минаретом… Там — лавка торговца фруктами, там — мясом… Вон там старый Эль Чур держал чайную… бегали дети… его все знали… А там был базар…
Толмач, пожимая плечами, переводил.
— Ничего, — усмехнулся каан, — скоро здесь будет хорошее пастбище для коней.
— Я написал историю этого города… — горестно прошептал хорезмит и поднял с земли грязный свиток. Потом взглянул прямо в лицо каану и повторил сказанное в полный голос: — Я написал историю города Ак-кала. А что написал ты?
— Э-э, я не умею писать. Зачем это? — Неожиданно старик расхохотался. — Слова — пыль. Когда владеешь народами, — он вытянул руку и сжал кулак, — слова потекут туда, куда я посмотрю.
— Значит, ты и есть тот самый хан?
— А ты, значит, книжник? Лучше бы ты умел лечить глаза. Не бойся, я таких не трогаю.
— Люди говорят, что ты все города вот так…
— Нет, не все. Только некоторые. Мой сын отравился фруктами, которые притащили ваши имамы. Я думал, что он скоро умрёт. Но Вечное синее небо спасло ему жизнь, и я поклялся отблагодарить Небо за доброту.
— Пара гнилых груш стоила целого города?..
Хорезмит нравился каану удивительным безразличием к возможным последствиям своей храбрости. Такие люди всегда вызывали у него уважение.
Каан нагнулся к нему, отвёл руку назад, как бы указывая на дымящиеся просторы.
— Ответь мне, раз уж ты книжник, — сказал он, — будет моя слава жить всегда?
Плечи хорезмита обвисли ещё больше, и он ответил:
— Тебе нужна вечная слава? Боюсь, о тебе некому будет рассказывать, потому что ты, хан, несёшь гибель всем, кто способен выдержать твой взгляд. Мёртвые народы ничего не помнят.
Лицо каана окаменело, из-под выпуклого века холодной яростью полыхнул зеленоватый глаз. Старик схватился за меч, но сдержался и прохрипел с заминкой:
— Меня прославят другие народы… глупый хорезмит!
Затем повернул лошадь и решительно поскакал прочь. Кешиктены потянулись за ним. Последний из них, рослый молодой монгол с тонкими щегольскими усиками, развернул своего коня вкруг стоящего на коленях человека, круто перегнулся, одновременно вытащив из ножен меч, ухватил мужчину за бороду, дёрнул к себе и двумя короткими, сильными ударами, какими рубят капусту, отсёк ему голову. Тело упало на свитки. Отбросил голову в сторону, спугнув зазевавшуюся ворону, вытер меч о голенище и кинулся догонять своих.
Каан ехал и задумчиво почёсывал раздувшийся ячмень.
— Лекарь говорит, что глаз надо обложить помётом фазана и жёлтой глиной, — заметил он, ни к кому, в сущности, не обращаясь и думая о другом. — А по мне, так само пройдёт. Все лекари воры.
Каменное сердце каана изнывало от тоски.
5
Никто не смел его спрашивать. Спрашивали обречённые, которым нечего было терять. И пьяные, потерявшие голову на пиру. Гнев баловня небес непредсказуем. Все ожидали указаний, чтобы неукоснительно их исполнить. Никто не возражал, не задавал лишних вопросов. Слово каана всегда было последним. И если темнику в далёкой Гоби одинокий курьер приносил высочайшую весть о назначенной ему казни, темник садился на коня и покорно ехал туда, где сподручнее было его обезглавить. Так на мягких лапах подкралось одиночество, едва ли осознаваемое им в полной мере, которое всё крепче теснило сумрачной печалью, когда, как теперь, не с кем поговорить просто, непринуждённо, а поговорить хочется… хочется спросить… ответить…