— Знатных, говоришь? — Каан облокотился на луку и вынул плеть из-за голенища. — Вот эти, старые, кто они?
— Это мудрецы.
— Что они делают?
— Они… думают, великий господин. Размышляют. Им…
— Так. А тот?
— Это звездочёт. Он наблюдает за небом. Считает звёзды.
— Не его ума дело наблюдать за небом. Довольно того, что небо наблюдает за ним. Вон те, безбородые?
— Придворные поэты. Сочиняют стихи.
— И всё?
— Всё… Ещё есть музыканты. Играют на флейтах, дуторах…
— Хм… — Лицо старика напряглось, окостенело. — Женщины из гарема, конечно. А эти жирные огузки?
— Евнухи, повелитель. Они ухаживают за жёнами султана и вообще… знатных людей.
— А, знаю. Вы отрезаете им яйца.
— Да, господин.
— Те?
— Чесальщики пяток.
— Мм? — Брови каана удивлённо приподнялись. — Ну а старухи?
— Они просто живут… Приживалки.
— Зачем?
— Богатому человеку приятно ощущать себя благодетелем.
— Старухи могут убирать навоз или шить кафтаны… А для чего мальчишкам покрасили глаза?
— Это… как бы это… Это наложники.
— Э-э-э?.. хм…
— Слушаю, господин.
— А кто вот эти, в чалмах? На них богатая одежда.
— Это и есть знатные люди города.
— A-а, вот, значит…
Повисла невыносимо тяжкая пауза. Рука Бога стиснула плеть.
— Ну что ж, — каан выпрямился в седле, — в таком случае переведи им мои слова. — И своим сиплым, но зычным голосом крикнул: — Вы! — Он тяжело оглядел придворных шутов, а затем, привстав на стременах, обвёл глазами округу. — Вы все будете такими, как мы! Или вас совсем не будет!
Свет в нём потух.
Потом он дёрнул узду, лошадь пошла, забирая на сторону, так что правым боком она смяла понурую толпу султанских слуг, и тогда каан несколько раз наотмашь хлестанул плетью по головам мудрецов, евнухов, акробатов, наложниц, старух. С отвращением плюнул и бросил на ходу, удаляясь:
— Всех перебить.
6
Их ждали с севера, а они появились сразу по всей линии горизонта и встали, залитые терпкой лавой заходящего солнца. На своих маленьких мохнатых лошадях они казались детьми.
И пока ополченцы бегали по крепостным стенам, пытаясь выстроить силы в определённом многодневной муштрой порядке, пока лихорадочно разводили огонь под чанами, загодя наполненными маслом, звали оставшихся снаружи жителей, прежде чем наглухо закрыть ворота, и собирали по всему городу растерянных командиров, пока придумывали способ, как доложить о прибывшем враге закрывшемуся на женской половине хану, монголы так и не двигались с места и лишь смотрели на город издали, будто на глаз оценивали прочность его обороны. Когда же Кучулук-хан, полупьяный, выскочил наконец из своего гарема в съехавшей набок чалме, с кинжалом, мотавшимся на шее, они уже стали лагерем и разводили костры, зажав в кулак богохранимый город Халадж-кала.
Ночь город не спал. Еще вчера всё было живо и пёстро, как халат узбека: из дворцов и лачуг текла томная музыка, глотатели огня и канатоходцы собирали толпы на площадях, воздух сотрясался от призывных воплей лавочников, и муэдзины своими пронзительными криками с минаретов властно отмеряли часы, делая жизнь человека правильной и понятной; люди доили коз, резали птицу, пили раскалённый чай в чайханах и закусывали свежими лепёшками из пресной муки с чёрным тмином. Пышущие влажным паром бани облегчали груз забот в своих кирпичных ваннах и на горячем, выложенном разноцветными плитами полу. А в богатых домах, густо обкуренных изысканными гуридскими ароматами, жаркое обладание прибывшими со всего света юными невольницами перемежалось с меланхоличными беседами мужчин за обильным ужином, приправленным запретными финиковыми и виноградными винами, а также простым, как полено, араком.
Удивительно, но до последнего часа в городе не прекращался угарный, хмельной, непрерывный праздник без смысла и внятного повода. Дважды в день устраивались публичные казни, жестокостью поражающие воображение, борцы состязались на площадях, в тёмных закоулках женщины предавались любовным утехам, по улицам расхаживали циркачи на высоченных ходулях, гремели танцы, а вино наливали вместо чая прямо на глазах у слуг кади, призванных блюсти законы шариата.
Из всех щелей повылазили больные и убогие; скрючившись, сидели на виду по стенам, в пыли, в ослином навозе, дышали воздухом, даже не просили ничего; развлекали, чем умели, прохожих, тянули к ним гниющие ноги, руки, показывали язвы, кривлялись; иные в дыры ввалившихся носов просовывали языки и шевелили ими, забавляясь; иные пели, размахивали руками, хохотали, разговаривали с собой, живые среди живых.
Теперь ничего этого больше не было. Теперь у всех и каждого тревожно сосало под ложечкой от сознания неминуемости того, о чём до последнего часа старались не думать и жить, будто сто лет впереди.
Наутро вражеский лагерь преобразился. Чуть свет монголы все были уже на конях, они беспорядочно передвигались в клубах пыли, то и дело пускались вскачь, замирали на месте, вертели коней и оглашали окрестности визгливыми криками, направо-налево размахивая камчами и зажатыми под мышкой копьями. Со стороны могло показаться, что заняты они каким-то исключительно своим делом, не имеющим отношения к застывшему в напряжённом ожидании городу, который сотнями глаз впивался в них и следил за их перемещениями.
«Зажмуриться — и нет ничего», — тоскливо подумал взобравшийся на минарет престарелый факих, приложив к бровям согнутые ладони.
Несмотря на видимую хаотичность, во всей этой бурной суете угадывалась железная воля приказа и заведомый порядок в действиях. Каждый, видно, понимал, где его место и что он должен делать. Менее всего монголы были озабочены приданием происходящему величественности, значения: не видно было ни знамён, ни горделивых построений, ни барабанщиков и музыкантов с литаврами, ни грозных полководцев, навьюченных сверкающими доспехами и дорогим оружием. Всё выглядело непонятно и до жути буднично. Как на стройке.
К середине дня они выставили перед собой тысячи пленников — от подростков до сохранивших еще силу пожилых мужчин, одетых преимущественно в светлые одежды, — и принудили их опуститься на колени. На какое-то время всё стихло. Потом вдали замаячили, качаясь, влекомые рабами скрипучие баллисты и осадные лестницы.
— Пора, — выдохнул Кучулук-хан, и в приоткрывшиеся ворота на тонконогих скакунах точёной абиссинской породы выскочили три всадника в высоких шлемах с пурпурными султанами, в золотистых развевающихся плащах и молнией поскакали к монголам.
Низко склонив головы, дабы ничего не видеть вокруг, двое цзиньских лекарей барсучьим салом с травами натирали каану ноги, а сам каан, опершись на локти, выговаривал сыну Тулую за обжорство, от которого тот уже вторые сутки лежал в изнеможении на боку, регулярно выползая наружу, чтоб облегчить желудок и тайком проглотить новый кусок, когда в юрту ввели посланника из Халадж-кала.