— Что… что там? — упавшим голосом спросил Елюй Чу-цай.
— Э-э, наказывают одного мерзавца, — ответил Чинкай, не переставая отдавать распоряжения подбегающим слугам.
— Кто это? — поинтересовался каан.
Не заметивший его Чинкай согнулся в поклоне:
— Имам, повелитель, всего лишь какой-то имам.
— Что он сделал?
— Он напал на нашего воина и грыз его зубами, пока враги убивали наших людей. Этот зверь откусил ему нос, повелитель. И ухо.
Каан дёрнул носом и молча вернулся в шатёр. Чинкай вопросительно посмотрел на Елюй Чу-цая.
— Что ж, — печально заметил кидань, — он заслужил наказание… честно заслужил.
Затем повернулся и медленно последовал за кааном.
Тем временем все приготовления на поляне завершились. Насмерть перепуганные шаманы, муэдзины, колдуны мелкими группами застыли поодаль, робко прижимаясь друг к дружке. Подёргав ремни, проверив крепость узлов, монголы разошлись к лошадям, чтобы по знаку развести их в стороны. Один остался возле жертвы и уже поднял руку с хлыстом. В ту же секунду воздух прорезал истошный крик. К растянутому на ремнях имаму из-под повозки оранжевым пятном метнулся, теряя сандалии, маленький лама.
— Не надо! Не надо! Не делайте это! Как страшно! Аля! Аля! Не надо! Пожалуйста! Аля!! А-а-а.
Он упал на колени, ухватил имама за вывернутое плечо. Весь красный от ужаса, захлёбываясь слезами, он крутил бритой головой, словно хотел найти того, кто прекратит этот кошмар.
Из толпы выделился пожилой всадник. Тяжело выбивая копытами песок, конь шагом приблизился к мальчишке. Не задерживаясь, монгол вытащил из-за пояса топор, почти не размахнувшись, вбил его ламе между лопаток и, зацепив, лениво оттащил лёгкое тело в сторону. Там оставил и вернулся назад. Ламу и не было видно, просто оранжевая тряпка, брошенная за ненадобностью. Лишь на песке сохранился след от босых ног.
— Мм-ы ма мм-ы, — мычал имам, бессмысленно вращая налитыми кровью глазами.
Тот, что стоял над ним, махнул рукой, и лошади двинули в разные стороны. Тело ал-Мысри напряглось, потом выгнулось и повисло в воздухе. На лбу и шее у него выдавились багровые толстые жилы. Тогда монгол отступил на пару шагов, скрутил хлыст, отвёл руку назад и с силой вытянул его поперёк живота жертвы. Кожа лопнула. Нить земного существования ал-Мысри оборвалась.
17
Не дрогнув мускулом, не проронив ни звука, каан выслушал очевидцев утреннего налёта. Никто не ожидал такого. Хуже — была испорчена двухмесячная охота. Добыча брошена в поле. Удача поругана. Он знал, что ему делать. И всё же его рассудок был ошпарен столь наглым вызовом. Это незначительное, в сущности, событие надломило его. Он почувствовал себя старым. Всякий бег, пусть самый долгий и самый прекрасный, будет смазан неожиданным сбоем. Он почувствовал себя слабым. Жалкий щенок укусил слишком больно. Конечно, бывали стычки похуже, но такой оплеухи от молокососа каан припомнить не мог. И то, что одет он был, как говорили, в праздничный, синего шёлка кафтан с соболиной опушкой по кайме, придавало мелкой вылазке недобитков оттенок изысканного оскорбления.
В какой-то момент всем показалось, что он задремал. Лицо вытянулось, выпуклые веки опустились, трудно было разобрать, видит он кого-нибудь или нет. Постепенно установилась гнетущая тишина. Все окаменели в скорбных позах. Прибежавшая откуда-то чумазая китайская собачонка вертелась в ногах, повизгивала, желая привлечь к себе внимание. Но никто её конечно же не замечал.
Долго, бесконечно долго тянулось молчание. Замерло время, и в сердце каана отразилось томительное ощущение вернувшейся словно издали смутной радости, простой, как блеяние коз. Он любил, встав пораньше других, ещё не очухавшийся от сна, вскочить на коня и мчаться в степь, колотя по тугим, мохнатым бокам голыми пятками, отчего конь переходил в неистовый галоп. А после стоять одиноко в самом центре ровно прочерченного округлой линией горизонта, слушать ветер. А ещё петь — громко, во всю глотку. И вынюхивать, что было и что будет там, куда и глаз не дотянет. Он хотел так стоять вечно, всегда. Над головой чёрной меткой висит орёл. Вдаль, к незримым озёрам уползают дымчатые завитушки ивняка, кое-где пробитые алой сыпью кислой смородины. То шепотком, то оглушительными накатами стелется звон цикад. И пахнет маком, и целой охапкой взбесившихся пьяных трав. И где-то там, на севере, невидимый, бежит волк. А ты — здесь, и всё это — вокруг. А ранней зимой он любил, когда утренние морозы на понизях выжимали соль — издали, будто снег. И чтобы иней на травах, пока не высохнет, играл стеклянно лучами похолодевшего солнца. Он восторженно любил пить подмороженный кумыс, захлёбываясь. Искать зверя. А ещё он любил, когда вдали возникал лес, и, значит, он не ошибся и вышел туда, куда хотел выйти.
С гулким грохотом отлетел в сторону медный поднос с чаем. Пинком отбросив назойливую собачку, каан вскочил на ноги. Лицо его налилось кровью, ноздри раздувались, на губах выступила пена, пальцы хватали воздух. Все, в том числе и Елюй Чу-цай, рухнули ниц. А каан тяжёлым шагом, пошатываясь, вышел вон.
Солнце брызнуло в глаза, на мгновение ослепило. С утробным рычанием он кинулся к первому попавшемуся коню и, невзирая на то что этот взнузданный белый скакун был предназначен шаманами для духов, забросил в седло своё крепкое, твёрдое тело. С испугу конь встал на дыбы, заржал, но старик жёстко натянул узду, скрутил на сторону и с места в галоп полетел к тумену, который молча, недвижно стоял перед стойбищем. Десять тысяч голов, готовых биться и жечь, преданно обратились к фигурке, несущейся к ним через поле на белом коне. Не доскакав, каан свернул и помчался вдоль войска. На полном скаку натянул поводья, конь вздыбился, беспомощно поводя в воздухе передними копытами, потом припал и завертелся на месте. Почувствовав, что задыхается, слабеет, что руки могут не удержать поводья, каан встал в стременах и набрал полную грудь воздуха.
— Доблесть!! — взревел он, брызжа слюной. — Доблесть!! — Он не слышал себя, в голове помутилось, но, свирепо вращая глазами, он хрипел, плевал, исторгал, как заклинание: — Доблесть!! Доблесть!!
Конь крутился под ним, не понимая, чего от него хотят. По рядам побежало сказанное слово, чтобы задние могли услышать его. Всегда умевший говорить с войсками, старик давился яростью, которая навалилась на него чугунной плитой, вздымал кулаки с зажатой камчой.
— Доблесть!!!
А когда наконец он замер, мокрый от пота, угрюмо дыша, тишина стояла, что закрой глаза — один в поле; только ветер шевелит сухую траву. Долгим, тяжёлым взглядом окинул он бескрайнюю, чёрную стаю, внимавшую ему, как волчьи дети внемлют матёрому вожаку. Обветренные лица сыновей Тулуя и Джагатая, верных нойонов, темников, воинов. Знакомые, незнакомые, старые, молодые. Страх и гордость отражались в них. Страх. И гордость за своего вождя.
Каан медленно извлёк из-за голенища нож с клеймом султана Халадж-кала и швырнул его в сторону, куда ушёл хорезмит.
— Идите за мной, — сипло сказал он, повернулся и повёл коня к лагерю.