— Ничего нельзя было сделать. Вы же знаете этих русских варваров! Вечно они заходят чересчур далеко. Нам, японцам, никогда не понять их ненависти к евреям. Культурные различия, что ни говори…
От съемочной площадки меня теперь выворачивало наизнанку. Я ненавидел этот проект всем своим существом. Но я должен был выполнять свои обязанности. И потому наблюдал за всем, не особо вникая в детали. А перед глазами так и стояло кровавое месиво, когда-то бывшее Максом. Но что я тогда мог сделать? Говорил же Эллингеру: не стоит так хвастать сыном.
Финальная сцена фильма, в которой русский отчим умирает на руках падчерицы, происходит в больничной палате, в которую переоборудовали кухню гостиницы «Модерн».
— Тебе пора к своему отцу, — хрипит он. — Япония — прекрасная страна, великая страна, страна богов. Ты должна вернуться на свою землю.
Ри разражается рыданиями, кричит:
— Папа… Папа… Папа!
Симидзу, обуреваемый эмоциями, вытирает глаза рукавом пальто. Дмитрий по окончании сцены заключает девушку в объятия. А сама Ри все крутится на каблуках, как девчонка, и улыбается, гордая своей игрой.
Прощальную вечеринку устроили в танцевальном зале гостиницы. Настроение у меня было совсем не праздничное. Сама эта гостиница для меня теперь пахла смертью. Но Ри, режиссер Симидзу, Хотта и весь русский состав актеров были в восторге от блестящих перспектив своего музыкального киношедевра. Казалось, все разногласия исчезли, все пели сентиментальные русские и японские песни. Дмитрий исполнил арию из «Фауста», а Ри спела на русском романс «Соловей», а потом еще и «Ах, моя Маньчжурия». Произносились речи о международной солидарности и новом мировом порядке, а Ри выразила надежду, что когда-нибудь все мы будем жить в мире.
На экраны фильм так никогда и не вышел. Правительственный цензор решил, что русский мюзикл с полным отсутствием боевого духа не годится для проката в дни, когда вся наша империя борется за выживание. Как отметил в своем официальном решении цензор, «приоритет личного счастья вступает в противоречие с законами военного времени, утвержденными нашим имперским правительством». Я счел это невероятной глупостью, но само решение не слишком разочаровало меня. Ри не должна была тратить время на такое дрянное кино. А почти всех остальных, принимавших участие в этом кошмаре, я и так ненавидел от всего сердца.
20
К 1943 году многим из нас стало ясно, что наша империя долго не продержится, хотя на публике делиться подобными мыслями было небезопасно. Шанхай стал еще потрепаннее, нищие теперь стояли на каждой улице. По утрам на телегах увозили трупы замерзших ночью людей. Иногда покойники валялись неубранными по нескольку дней, и если в декабре было еще ничего, то в марте и в последующие месяцы вонь становилась невыносимой. Даже старая французская концессия стала похожа на трущобы с тысячами крыс, пирующих на заваленных мусором улицах. В магазинах кончались продукты. Театры разорялись один за другим. За пару долларов в Шанхае можно было наскоро получить сексуальное удовольствие где угодно: стоя у стены, сидя в такси, растянувшись на кресле у парикмахера. И не только с китаянками. За ломоть хлеба тебе отдавались женщины с любым цветом кожи. Должен признаться, в те смутные времена я поимел очень многих. Плоть слаба, а эти несчастные девчонки должны были что-нибудь есть. Разумеется, у меня был большой выбор старлеток, и свои уличные загулы я воспринимал как нечто вроде благотворительности.
Ри была снова в городе. Мы заехали в узкий переулок в самом конце улицы Вэйхайвэй. Там я знал один бар, в котором пока еще сносно кормили и можно было говорить, не привлекая внимания. Хозяином этого заведения был малый по имени Старина Чжоу, которого крышевала банда зеленых. Мы с ним знали друг друга уже давно. У Старины Чжоу я чувствовал себя в безопасности, и время от времени он давал мне ценные наводки. Я, как обычно, заказал себе коктейль с бренди, Ри попросила фруктовый сок. Из отдельного кабинета слева от бара послышался стук костяшек маджонга, а Ри, поведя ноздрями, тут же уловила сладковатый дымок милосердного опийного мака. За последний десяток лет мы с нею пережили немало. Но вместо вдохновляющего веселья наши совместные воспоминания повергали Ри в меланхолию. Что-то ее беспокоило. Я не пытался ничего выяснять, просто ждал, когда она все расскажет сама. А поскольку она никогда не скрывала своих чувств, ждать мне пришлось недолго.
— Дядя Ван, — сказала она. — Пожалуй, пора все раскрыть.
Я спросил ее, что это значит — «все раскрыть».
— Я устала от лжи, — пояснила она.
— Какой лжи?
По ее щеке медленно скатилась слеза. Она посмотрела на меня так, словно я — единственный на свете, кто может ей помочь. Я терпеливо ждал продолжения. Где-то рядом клацали костяшки маджонга.
— Почему я должна притворяться китаянкой? — сказала она. — Зачем я должна играть в эту непонятную игру? Чтобы сделать приятно капитану Амакасу и Японской армии? Я знаю, что в Японии меня любят. А в Китае никто не доверяет мне. Думаете, я не замечаю, как мои китайские коллеги замолкают, когда видят меня? Они полагают, я какая-нибудь шпионка. Это невыносимо, дядя Ван. Я снова хочу стать самой собой.
Я сказал ей, что она всегда оставалась собой. Ри Коран — ее часть, лишь одна из ее ролей. Но быть великой актрисой — это и значит быть самой собой.
В перерывах между рыданиями, поместив изящную руку мне на колено, она рассказала мне об омерзительных частных обедах, на которых ей приходилось присутствовать вместе с офицерами Квантунской армии, которые выговаривали ей за связи с китайцами, или, как они выражались, «за танцы с косоглазыми». А один офицер обозвал ее шпионкой Чан Кайши.
— Подумать только! — воскликнула она. — Даже мои соотечественники не доверяют мне. Что же значит ваша дружба между народами, если вы сами не способны дружить?
Конечно, я сочувствовал ей. В этом мире слишком много тупиц, и очень многие из них, к сожалению, любят ошиваться в Китае. Я посоветовал ей набраться терпения. Все, мол, переменится к лучшему. Хотя в этом я и сам был не очень уверен.
— Я больше не могу этого выносить, — плакала Ри. — Я должна вернуться незапятнанной, объяснить моим зрителям, что я — японка, и уйти из Маньчжурской киноассоциации. Только так, дядя Ван, это мой единственный выход. Я созову пресс-конференцию и стану самой собой — обычной Ёсико Ямагути…
Я похлопал ее по руке. На кону стояло кое-что несравнимо большее, чем эмоции невинной молодой женщины. Конец карьеры Ри Коран станет катастрофой для всех наших военных усилий. Я сказал ей, что она не может подвести своих поклонников, всех тех работяг, которые платят с таким трудом добытые деньги, лишь бы увидеть ее игру, — все эти миллионы азиатов, которые так верят в нее. Просто представь, сказал я, какими будут последствия, когда они узнают, что ты их обманывала. Уже слишком поздно, чтобы все бросить и уйти. Ты должна продолжать. Без тебя разве останется какая-либо надежда на то, что в нашей азиатской миссии заложена хоть крупица добра? Нет, нет и нет, сказала она, стуча ногой по деревянному полу — так сильно, что игроки в маджонг прекратили свою игру. Я начал беспокоиться, что мы привлекаем внимание окружающих. Нет, повторила она, и вообще, она до смерти устала изображать из себя маньчжурскую актрису. Она поедет в Синьцзин, поговорит с Амакасу. И покончит со всем. Хотта поможет ей. Он всегда знает, что для нее будет лучше.