Сколько себя помню, я всегда осознавал: произошла ужасная ошибка, и я не должен здесь находиться. Но где именно я должен находиться, было также не совсем ясно. Хотя в самых ранних мечтах, вызванных чтением книг про Аладдина и Питера Пэна, я вечно улетал в какую-нибудь Нетландию — куда угодно, лишь бы подальше от Боулинг-Грин, штат Огайо. Я часто воображал себя одним из героев этих историй — самим Аладдином, конечно, хотя я бы согласился и на роль пирата под командой Капитана Крюка. На самом деле пиратом я стал бы даже с большей охотой, потому что втайне Капитана Крюка я обожал. Аладдину же завидовал из-за его украшенного драгоценностями тюрбана и волшебной лампы. Сама мысль о том, что можно вызвать чудесные приключения, просто потерев лампу, была столь восхитительна, что словами не передать. В этом мире из сказки про Аладдина — мире восточных базаров, джиннов и минаретов — было нечто глубоко таинственное и обаятельное.
Я рос, и путешествия с Аладдином или Питером Пэном перестали срабатывать как эффективный уход от реальности — жизнь становилась все невыносимее. Я почти не общался с отцом и все хуже понимал стоическое терпение моей мамы. Единственный раз я видел ее по-настоящему счастливой — словно бы она помолодела лет на десять, потерев волшебную лампу, — это когда мы поехали на Всемирную выставку в Чикаго с ее сестрой, моей тетей Бетси. Тогда мне было лет восемь или девять. Будто сам Господь распахнул перед нами сундук с сокровищами и высыпал его содержимое на берега озера Мичиган: марокканская деревня с шейхами в тюрбанах и странствующими кочевниками в длинных красочных одеяниях; японский павильон с семью гейшами, совершающими таинственные церемонии вокруг чайника; итальянский зал, формой похожий на современный воздушный лайнер; и настоящий немецкий пивной зал с мужчинами в кожаных шортах. Мама никогда не прикасалась дома к алкоголю, поскольку мой отец этого не одобрял. И вот они стоят, мама и тетя Бетси, с поднятыми к губам громадными глиняными пивными кружками и хихикают, как юные девушки. Я спросил маму, почему мы не можем остаться здесь навсегда, если уж не на Всемирной ярмарке, то хотя бы в Чикаго, с тетей Бетси. Она засмеялась.
— А как же отец? — спросила она.
— Ну, а что отец? — ответил я.
В детстве я бы не выжил в Боулинг-Грин, если бы не моя тетушка Тесс и не театр «Люксор». Тетушка Тесс была старшей сестрой моего отца. Я и сейчас отлично помню ее комнату: темно-бордовые стены вместо обычных серовато-белых; репродукция с картины Ренуара на стене напротив гостиной, с танцорами в парижском мюзик-холле; старые персидские ковры, китайские пейзажи на шелке и прочие сувениры, которые привозил из своих путешествий дядя Фрэнк. Ее комната походила на пещеру, наполненную странными прелестными вещицами, среди которых можно было спрятаться от безобразия внешнего мира. Дядю Фрэнка я знал только по рассказам. Мне было три года, когда он погиб в автокатастрофе на шоссе № 7 по дороге в Лиму. Но тетушка показывала мне фотографии дяди Фрэнка в разных экзотических местах, куда он ездил, занимаясь чайным бизнесом, для встречи с поставщиками. Бизнес завял в конце 1920-х годов, и потом дядя разорился, сразу после краха на Уолл-стрит. Значительно позже мама позволила себе одно неосмотрительное высказывание, и я узнал, что он был пьян, когда его машина перевернулась на шоссе по дороге в Лиму.
Эти альбомы с фотографиями в переплетах из темно-зеленой кожи были бесконечным источником грез. Сколько ни изучал я красновато-коричневые фотографии дяди Фрэнка, позирующего перед китайским храмом или чайной в Ассаме, волшебство не прекращалось. Я донимал тетушку Тесс вопросами об этих чарующих сценах. То, чего не знала, она выдумывала, и я ничуть не возражал. Мы придумывали с нею истории, чтобы выжить. Иногда эти полувыдуманные воспоминания, похоже, заставляли ее страдать. Она вдруг замолкала и принималась гладить меня по голове, нежно повторяя мое имя: «Сид, Сид, о боже, боже мой…» Я чувствовал — что-то не так, но не вполне понимал что именно… и спрашивал, не голодна ли она. Я находил утешение в запахе ее французских духов, попавшем на мою одежду, к отвращению отца, который жаловался, что я «воняю, как борделло», всякий раз, когда я возвращался из дома его сестры. Я понятия не имел, что такое «борделло», но осуждение моего отца делало это слово очень привлекательным. Я ассоциировал его с марокканской деревней на Всемирной выставке в Чикаго. Оно звучало по-иностранному приятно, как названия еды в доме у Фрэнки, моего лучшего школьного друга. Его родители были итальянцами. Они ели чеснок, что вызывало такое же отвращение у моего отца, как и французские духи тетушки Тесс.
«Люксор» был одним из двух кинотеатров в Боулинг-Грин. Он располагался на углу Вустер и Мэйн. Когда я был маленький, мама или тетушка Тесс водили меня в другой кинотеатр, «Риалто», дальше по Мэйн-стрит; там я увидел Гарольда Ллойда, висевшего на громадных часах, и Долорес Дель Рио, танцующую с Джином Реймондом в Бразилии. Но «Люксор» был шикарнее — с бронзовым барельефом с изображением египетских танцовщиц в вестибюле. Связь между египетскими танцовщицами и кино мне до сих пор не ясна, но в то время казалось, что так оно и должно быть. И как только блестящая пианола «Вурлитцер» господина Рея Кона опускалась в оркестровую яму, а на экране появлялись титры первого фильма (билет на один фильм — хорошо, а на два сразу — просто райское блаженство), я погружался в жизнь Кларка Гейбла, Нормы Ширер и Льюиса Стоуна. Мысленным взором я все еще вижу ту пощечину Норме, которая превратила Кларка в звезду.
[27]
И разумеется, «Гранд-отель». И те самые вступительные слова: «Это „Гранд-отель“. Всегда один и тот же. Люди приходят и уходят. И не происходит ничего». Конечно же ничего, кроме краж драгоценностей, премьер кинофильмов и любовных романов, обреченных на неудачу! Воображаемые жизни героев Греты Гарбо и Джона Берримора значили для меня больше, чем мое собственное тусклое прозябание. Часами я воображал себя бароном Феликсом фон Гайгерном или Питером Стендишем. Жалкие гроши, которые я получал от отца на карманные расходы (а давал он их мне так неохотно, будто расставался с последними сбережениями), тратились на кино. Мама знала об этом, но отцу не говорила. А когда мне нужно было купить отцу подарок ко дню рождения, она тайком совала мне в карман несколько долларов. Я всегда покупал ему галстуки. Но никогда не видел, чтобы он их носил.
Именно в «Люксоре» я приобрел свой первый эротический опыт. Я не знал того мужчину, который впервые дал мне почувствовать вкус взрослых удовольствий. Я даже не помню точно, как он выглядел, но сам момент я помню очень ярко. Я пошел в кино один — привычка, которой я остаюсь верен всю жизнь. Крутили «Алую гортензию» с Лесли Ховардом и Мерл Оберон. Они плыли на паруснике из Франции, и как только появились белые скалы Дувра, я почувствовал, что по моему правому бедру провели рукой. Я еще ходил в шортах. Рука была теплая. Я удивился, но ничего не сделал, чтобы помешать этому внезапному вторжению, подумав, что это произошло нечаянно. Вскоре стало ясно, что это произошло совсем не случайно. Рука, на этот раз более уверенно, поползла вверх, ощупывая мое бедро, как будто проверяя его плотность. Когда желаемая цель была достигнута, у меня появилось ощущение, до тех пор мне совершенно не знакомое. Инстинктивно я раздвинул ноги, чтобы стало свободнее. Потом я услышал дыхание мужчины, сидевшего рядом со мной, и углом глаза взглянул на него. Это был обычный мужчина средних лет, в костюме, от него слегка пахло помадой для волос. Он пристально смотрел в экран. Мерл Оберон произнесла свои знаменитые слова: «Англия, наконец-то!» Рука расслабилась и исчезла так же быстро, как и появилась несколькими минутами раньше. Я больше никогда не видел этого мужчину. И ничего подобного со мной в «Люксоре» больше не случалось. Хотя я и не вполне расстался с невинностью, для меня это послужило началом того, что позже стало главной частью моей жизни, — поиска удовольствий во встречах с незнакомыми людьми.