Студентами же, кроме меня, были: пара взрослых мужиков, которые работали на правительство и держались особняком; какой-то прыщавый одиночка, питавший единственный интерес в жизни — к японским гравюрам; нудный зубрила, изучавший конфуцианство XVIII века; скромненькая девчушка с хвостиком на голове и брекетами на зубах, изучавшая японский потому, что подсела на «Повести о Гэндзи» в переводе Артура Уэйли. Лучше всего я ладил со скромной девчушкой.
По Токио я скучал до боли: мои друзья, театр, фильмы, треск цикад в летний зной, крики продавцов сладкого жареного картофеля, общественные бани, запах храмовых благовоний и сосен в Камакура — и мальчики, мальчики… Конечно, Нью-Йорк — это не Боулинг-Грин, но мне он показался городом холодным и безрадостным, наполненным людьми с каменными лицами, спешащими на работу и с работы. А что до любовных приключений, так одна мысль о них приводила меня в ужас. Когда я учился на первом курсе, одного парня зарезали ножом насмерть за то, что попытался приставать к другому студенту, убийца получил минимальный срок. И большинству людей этот его «акт самообороны» казался вполне естественным. Да и в любом случае, даже если бы я набрался храбрости приблизиться к ним, американские мужчины были такими непривлекательными, с грубой кожей и громкими хриплыми голосами. А геи, если уж на то пошло, были еще хуже. Я однажды посетил один из этих тоскливых баров на Четвертой западной улице, где собирались гомосексуалисты с подведенными бровями и в обтягивающих брюках и что-то визжали на своем особом арго. Я не смог выдержать больше пяти минут и ушел, одинокий, в темную ночь.
И тогда я затворился в своей одинокой раковине — ел в студенческой столовой завтрак из коробки палочками, пытался читать японские книги, возможно, слишком нарочито. Но когда кто-нибудь, заглянув мне через плечо, бывал достаточно глуп, чтобы спросить меня о чем-то, я быстро посылал его куда подальше и заползал обратно в свой панцирь. Этакий жалкий и, без сомнения, мерзкий молодой человек, обидчивый позер, который везде не к месту и очень этим кичится. Короче, в своей стране я себе не нравился.
Крепкий панцирь, который я соорудил для себя, впрочем, слегка приоткрылся для моего нового знакомца. Его звали Брэдли Мартин, он был известным художественным критиком и японофилом. Друг профессора Уилсона, он периодически наведывался в университет — отчасти, полагаю, и для того, чтобы бросить взгляд на новую студенческую поросль. Он любил «всю эту молодежь». Случайно ли, но взгляд свой он остановил на мне, одобрил то, что увидел, и пригласил меня на ланч.
На людях Мартин был человеком крайне утонченным и респектабельным; его крупное, мясистое тело парня из Кентукки всегда безупречно затянуто в строгие, сшитые на заказ костюмы с галстуком-бабочкой в мелкий горошек. В частной жизни он, однако, представлял собой нечто совсем иное. Костюмы уступали место кимоно кричащих расцветок — вроде тех в которых щеголяют горничные на самых скверных курортах с горячими источниками, — или полной европейской экипировке, состоящей из вечернего дамского платья и драгоценностей. В образе великосветской дамы Мартин выглядел весьма убедительно, даже несмотря на свои напомаженные усы, которые, хотя и были весьма нелепы, все равно выглядели очень стильно, даже на лице, покрытом пудрой, и с помадой на губах. Конечно же он не сразу пригласил меня на свои эксклюзивные soirées,
[46]
которые он организовывал для нескольких своих самых близких друзей — в основном таких же, как он, эстетов, которые разделяли его интерес ко всему японскому.
Сначала во время наших встреч в тихом французском ресторанчике «Биарриц» или в его квартире на углу 67-й и Парк-авеню мы обсуждали японское искусство. Особенно Мартин увлекался школой Кано.
[47]
Я очень многое почерпнул у него, и не в последнюю очередь потому, что внимательнейшим образом рассматривал его сокровища, разбросанные по всей квартире, и выслушивал комментарии к каждой вещице. У него были великолепные первые оттиски ксилографий Эйсэна
[48]
и три выдающиеся картины Хойцу
[49]
с пионами и журавлями. Его квартира была чем-то вроде святилища для поклонения красе Востока: ширма периода Эдо, чудесный темно-коричневый корейский шкафчик для хранения риса; стены комнат, обитые китайским шелком с цветочным рисунком; вырезанный из камня изящный пенис (Тибет, XVIII век)…
Наше знакомство переросло из добросердечных отношений мастера и старательного ученика до чего-то более интимного однажды воскресным вечером. Мы обсуждали ежемесячный журнал «Коносьер»,
[50]
который мне очень нравился, но подписаться на него я не мог — слишком дорого для меня. Приготовив зеленый чай, Мартин подошел ко мне сзади, положил руки на плечи и медленно провел пальцем вверх и вниз по позвоночнику.
— Мне будет очень приятно сделать тебе такой подарок, — нежно произнес он, подвергая мою спину дальнейшему исследованию.
Я не совсем понимал, что он собирается мне предложить.
— Журнал? — спросил я на всякий случай.
— Ум-м-м-м… — сказал он, ловко расстегивая мою рубашку.
Мартин был не совсем в моем вкусе, но должен признаться: возможность стать на время объектом желания вместо того, чтобы обожать самому, вызвала у меня нарциссический трепет. Давно это было… А две недели спустя я получил по почте первый экземпляр «Коносьера».
Во всяком случае, именно в квартире Мартина я в первый раз встретился с Ногути Исаму, японо-американским скульптором. На Мартине не было женских шмоток, это был не тот случай. Присутствовали также Паркер Тайлер, кинокритик; Джимми Меррил, очень напряженный молодой поэт в совиных очках; а также некая леди по имени Брук Харрисон, владевшая знаменитой коллекцией нэцке периода Эдо.
[51]
Вдобавок ко всем своим талантам, Мартин прекрасно готовил, особенно Цейлонский карри из рыбных голов. В тот вечер мы поедали его китайскую стряпню старинными лакированными черными палочками позднего Эдо.
Ногути, несомненно, был самым визуально прекрасным мужчиной из всех, кого я когда-либо встречал: изящный, но без изнеженности, пронзительные восточные глаза, длинные чуткие пальцы, чистый лоб цвета слоновой кости. Он только что вернулся из Токио и очень хотел показать нам японские художественные журналы со статьями, посвященными его последним работам. Очевидно, Исаму не так давно с большим шумом плюхнулся в пруд эксклюзивного японского искусства. И теперь, когда японские художники повернулись спиной к классическим традициям (зараженным, по их мнению, феодализмом), Исаму изваял целый ряд скульптур поразительно нового стиля, в котором можно заметить влияние не только классических каменных садов в стиле дзен, но и древних погребальных фигурок-ханива.
[52]
Японская публика, рассказывал он нам, была и шокирована, и очарована одновременно. Обычно в эту дремучую область японцы забираться не осмеливались, даже если очень хотелось.