– Как ты хочешь назвать его?
Думала – скажет красивое мусульманское имя. Имя отца, деда, прадеда.
– Сама назови. Как ты хочешь.
Толкнул меня ладонью в спину.
– Иди.
Я пошла. Хотела оглянуться.
– Иди! Не оглядывайся! Ну!
Сглотнула слезы и пошла, не оглядываясь.
Догадалась: оглянусь – все разрушится.
Иди, говорила я себе, повторяла сухими как солома губами, иди вперед, не оглядывайся назад, душа моя. Никогда не оглядывайся назад. Иди только вперед. Туда, куда идешь. Делай то, что назначено делать. Иди мимо и выше. Дальше. Выше. В горы. Роди ребенка. Роди. Живи.
Я плакала и шла вперед.
Обеими руками я поддерживала живот.
Мой живот лежал у меня в руках, как спелый арбуз. Или мощная, спелая дыня.
Если живот – дыней, родится мальчик, говорила мне татарская бабушка Апа.
ЧЕЧЕНКА МАДИНА Эта брюхатая сумасшедшая русская постучалась ко мне рано утром.
Аллах всемилостив, подумала я, кого в такую рань несет? Открывать боялась. Подкралась к двери и жалобно, как коза, проблеяла: мила-а-а-а?
– Открой, мать, – донеслось из-за двери по-русски. – Я русская. Приюти.
Я так и обомлела. Замками загремела. Дверь распахнула.
На пороге – девчонка. Волос темный, глаз темный. Сама смуглянка. Если б не сказала, что русская – я бы подумала: наша.
– Ты одна? – спрашиваю.
– Видишь, одна.
– Нет, двое вас.
И я показала рукой на ее большой живот.
– Мальчик у тебя, – утвердительно так говорю. А она вдруг как засмеется!
– Мальчик! – И хохочет.
И я хохочу вместе с ней.
Смешно, конечно! Война! Выстрелы кругом! А бабе рожать надо! Бабье дело не ждет, когда мужчины драться перестанут! А живот у нее ходит ходуном! Как играет малец! Скоро, значит, все начнется.
Сделали мы с ней все, как надо. Согрели воды, помыла я ее в тазу, и даже с мылом. Из кувшина поливала. Грязная такая, издалека, видать, шла. Тело красивое, гибкое, спинка нежная, смуглая. Черные волосы на затылке чуть вьются. Ну просто чеченочка, наша. Может, врет, что русская? На плече синяк здоровенный! Побили, что ли, беднягу? Постель чистым бельем ей застелила. Все рубчики ладонями расправила, чтобы гладко ей было лежать.
А она за живот хвать – и так застыла. Слушает, что у нее в животе.
– Ложись, – говорю. – Есть хочешь?
– Спасибо, – говорит, – потом.
Легла она. Красивая. Одежонка ее в углу валяется.
Вижу – из-под чеченской, нашей, длинной юбки скомканной солдатские штаны пятнистые, сброшенные, торчат.
– А ты кто?
Она подумала, я спрашиваю, как ее зовут.
– Гузель. А ты?
А я хотела спросить, не кто она, а чья она. На чьей стороне воюет.
Врет прямо в лицо, нахалка, что мусульманка. Татарским именем нагло назвалась. Чтоб я, значит, ее не выгнала.
А ведь я могла ее выгнать! И пристукнуть могла. И выстрелить в нее из охотничьего ружья отца моего – вон оно, над ковром на стене висит! Она же передо мной лежала брюхатая, усталая, пот тек по вискам, безоружная.
Я вздохнула.
– Мадина.
– Помоги мне, Мадина, – прохрипела она. – Очень больно.
Она легла на бок и подогнула колени к подбородку. Я положила ее руку ей на поясницу.
– Нажимай тут! – крикнула. – Боль отпустит!
Я видела: она хочет заорать во всю мочь – и не может, стыдно.
– Сначала отпустит, – прошептала, – а потом опять придет.
И тут как громыхнет! Прямо над крышей!
Палят дальнобойными.
Я на пол присела. А она лежит, руками по животу водит.
– Никакая ты не Гузель, не ври мне.
– Гузель, – выстонала она, – не вру!
– А кто отец-то?! Отец ребенка твоего – кто?! Русский?! Или чеченец?!
– Ренат… – выдохнула русская. Ее глаза заволокло серым дымом. Рука упала вниз с простыни, сползла до полу. – Я хотела… я… мусульманка… меня зовут Гузель… выпустите меня из тюрьмы… выпустите…
Мне стало темно и страшно. Живот этой русской врушки показался мне громадной, золотой, перевернутой чашей.
– Харцлер, – пробормотала я. – Бред.
– Мой мальчик… Маль-чик!.. Хочу родить на свободе… Выпустите меня… Выпустите…
Над нами ударило так, что я подумала – все, конец. На меня и на роженицу повалились обломки досок и черепица с проломленной крыши.
АЛЕНА РОЖАЕТ – На воды… На в зубы палку! Зажми палку в зубах! И легче будет тебе! Кряхти! Кряхти! Тужься!
Между зубами у меня всунута палка.
На зубах я чувствую вкус свежего дерева, свежесодранной коры, зеленого, терпкого древесного сока.
– А-а-а-а-а-а-а! Мадина-а-а-а-а!
– Давай! Гузель! Гузе-е-е-ель! Ну-у-у!
Мне очень больно! Так больно мне никогда не было в жизни!
Я чувствую – идет волна. Другая. Погребает меня под собой.
Трогаю языком палку, всунутую мне в зубы.
Все живое. Дерево живое. Камень живой. Чрево мое живое.
Оно сейчас выталкивает наружу огромную, неизвестную мне жизнь.
Кем станет тот, кого я рожаю? Кем станет он?
Злодеем, сволочью, и нагло поведет за собой много людей, чтобы они других людей убивали?
Или будет в тихом, темном монастыре тихо варить сладкий кагор для Причастия и тихо, неслышно молиться – перед деревянным Крестом – за всех, несчастных, нас? За убийц и убитых?
Перед моим лицом – лицо. Обжигает тьмой. Вспыхивает. Сияет.
Женщина видит Время в лицо, когда рожает.
Я этого не знала. Сейчас знаю.
Смотрю ему прямо в лицо, не боюсь его, тяжело дышу и облизываю искусанные губы.
И оно, Время, смотрит на меня.
Так смотрим друг на друга, две собаки. Два волка.
Два врага.
Два снайпера. Снайпер – и снайпер. Кто кого застрелит первым.
У Времени страшное лицо. Перекошенное от боли. Сведенное судорогой. Перепачканное кровью.
Кровь – жизнь. Кровь – чернила. Нашей кровью Бог пишет свою книгу, чтобы те, кто придет после нас, в свой черед прочитали ее, ни слова в ней не понимая, смеясь и глумясь над корявыми письменами.