– А что ж ты… это… ее не нажала?
– Потому что я умею стрелять, – ответила я.
Сдернула с топчана верблюжье одеяло. Швырнула парню.
– Бинтов у меня тут нет, простыней тоже. Обвяжи руку одеялом, тащи напарника и марш в машину. И дуйте отсюда.
– Ты… – Его глаза круглели все больше. – Ты не вызовешь ментов?
– Тебе помочь? – спросила я. – Тебе как, худо?
– Не подходи! – крикнул он.
Я пожала плечами.
– Справишься сам.
– А ты… позыришь, да-а-а?! Как в цирке…
– Жизнь лучше цирка, – сказала я.
Он обмотал моим одеялом руку. Подхватил под мышки подельника. Я смотрела, как они оба, по заляпанному кровью паркету, бредут к двери.
– Эй! – крикнула я им в спины. – Здесь же закрыто все! И на сигнале! Сейчас открою! – Я широкими шагами, стараясь не вляпаться в кровь, подошла к ним. – Как вы сюда попали? А, поняла…
– Ну да. Днем зашли. И спрятались. Открывай скорее! Плохо мне.
Он белел на глазах. Может, пуля нерв задела.
Второй пацан глядел на меня как на ведьму. Я нажала кнопки, отключила сигнал. Двери распахнулись, стеклянные, зеркальные, отразили всю комедию: два пацана, раненый и оглушенный, и баба, и пистолет валяется у зеркала. Они вывалились на улицу. Мне в лицо дунул ветер.
Я смотрела, как один другого сажает в машину. Подумала: как он машину-то поведет раненой рукой, больно же руль держать. Ничего, доведет.
Вернулась в вестибюль. Подошла к разбитому зеркалу. Пуля, ты могла в меня попасть. И я разбилась бы, как зеркало.
Я наклонилась и подняла с пола пистолет мальчишки. Хорошее оружие, дельное. Хороший тяжелый «Магнум».
Потом я подобрала свой газовый.
Потом я положила все три пистолета на вахтенный стол.
И все смотрела на эти три пистолета, смотрела, смотрела, смотрела.
Всю ночь, до утра, я отмывала паркет от крови. Подобрала зеркальные осколки. Хозяину позвонила утром. Он примчался в контору стремглав. «Кто они?! Как выглядели?! Ты их запомнила?! Опознаешь?! Они были в масках?! Без масок?! Какого роста?!. Какого…»
– Ерунда, шеф, – бодро сказала я, – два глупых пацана. У одного из них был отличный ствол. Он здесь, – я показала на ящик стола, брякнула ключом об стол. – Скопируйте все документы. Продублируйте информацию.
Хозяин посмотрел мне в глаза. Наклонился, поцеловал мне руку. Ну, я же все-таки дама, да. А потом выпрямился – и сгреб меня в охапку, к себе притиснул, бормотал: «Спасибо тебе, спасибо, спасибо».
– Иван, – сказала я сыну, – я не буду работать охранницей.
– Что стряслось, мама? – Иван научился от меня спокойствию. – Ты не поладила с хозяевами, да?
– Хозяин хороший. Это я плохая.
– Ты? – Он взял мои руки в свои. – Не может быть.
– Все может быть. Я подстрелила человека. Мальчика. Твоего ровесника.
Иван долго молчал, держал мои руки в руках. Потом выпустил мои руки, закурил, к форточке подошел. Сизый легкий дым вился, улетал бесследно. Мне тоже захотелось закурить. Я очень давно не курила.
– Насмерть? – спросил, между затяжками.
– Нет. Жив.
– Мам, а давай чаю попьем? Я вскипячу, – сказал Иван тихо.
Мы пили чай, и я представляла, как этот пацаненок, подранок, с нами за столом сидит и пьет с нами чай. Радость обнимала меня. Я выстрелила в человека, а он остался жив. Впервые выстрелила – и не убила, он жив остался, жив. Чай был горький, как полынь. Рот обжигал. Иван улыбался мне.
ПЬЯНСТВО АЛЕНЫ Ее дом. Кастрюли, сковородки. Вот ложка десертная, мельхиоровая, с вензелями – старинная, – из которой Алена ела в детстве; эту ложку Алене подарила бабушка Наталья, вместе с наперсточком, верхушка с дырочками у наперстка была оранжевая, сердоликовая. Наперсток Алена потеряла, а ложка сохранилась. И даже дожила… ну, договаривай: до старости твоей.
Она вздрогнула. Старость! Какая старость? Разве ее годы – это уже старость?
«Раньше в это время люди уже умирали», – равнодушно подумала она. Глаза скользили дальше, шире охватывая круг. Вот на шкафу – старый латунный самовар. Из него пили чай ее деды, а самовар – сапогом накачивали. Сапогом. Она усмехнулась. Давно минувшее время. Сейчас никто про него не помнит. И люди все те – в земле, и кости их давно проточили черви.
И ее время, в котором она живет и сражается за жизнь, и уже устала биться, устала, – тоже забудут. Кому нужно прошедшее время? Говорят – есть память. Кому нужна память, если тот, кто носит ее, тоже уходит под землю?
Повела глазами вбок. И вниз. Увидела. Под столом, рядом с корзиной, в которой они с Иваном хранили лук и картошку, – ртутный, грязно-серебряный выблеск. Бутылка.
Алена схватила бутылку за горло, как гуся. Подняла. Да, водка. Почти полбутылки. Иван пьет. Один? С друзьями? Неважно. Это его водка. Что смотришь на нее?
Она тяжело, со стуком поставила бутылку на стол. Поискала глазами. Не вставая с табурета, изогнувшись, ловко, как обезьяна, сняла с полки граненый стакан. «Из него Иван пьет». Понюхала стакан. Пахло водкой. Она улыбнулась.
И памяти не будет; ничего; ничего не будет.
Налила в стакан водки. Водку же закусывают, дура. Ты помнишь, как они там пили водку, твои чечнюки, чичи, твои наглые бородачи, у костра Руслана, там, в горах?!
Да они без закуски и пили, дурында.
А Иван? На кладбище своем научился. Как бы не втянулся. Это опасно.
…и памяти не будет, и воли, и разумения; ничего, ничего не будет.
Запить водой. Тяпнуть – и глотнуть воды. Пролетит как по маслу.
Алена плеснула в чашку воды, поставила рядом со стаканом.
– А-ле-на-Ле-си-на, – выговорила медленно, по слогам, презрительно и смачно, свое имя. – А буду – просто ком земли. Гнилой земли. На кладбище Ванькином.
Усмехнулась. Взяла стакан, в пальцах сжала. И – влила в глотку, сразу весь вылила, проглотила, как змею. Чашку с водой жадно схватила. Как это мужики говорят? Хорошо пошло.
В комнате пробили часы. Медный звон разнесся под потолком, погас.
Стакан поблескивал гранями, чудовищный кристалл.
С полки на Алену смотрел красным глазом подплывший гнильцой помидор.
Лицо этого ребенка. В расстрелянной ею машине.
Детский голос. Она выпила всего ничего. Полстакана.
– Мама… Мамочка… Мама, ты не убила меня!
Лучше не смотреть. Ты же слышишь.
Нет, и смотришь тоже.
Он перед тобой. Он так вырос. Уже совсем большой. Волосы золотистые. Ванька черный, а этот светлый. Черный и золотой, два сына. Она богатая мамаша.