Диакон прошествовал мимо священника и исповедницы. Пора было начинать литургию.
– Заканчивай, отец Максим, – шепнул диакон в седую, спутанную, как перекати-поле, бороду, – пора…
Священник не слышал его. Смотрел на закутанный в вытертый пуховый платок затылок.
Он тихо, медленно, как во сне, поднял темнобархатную, с серебряным вышитым крестом епитрахиль и укрыл ею голову Алены.
– Господь и Бог наш, Иисус Христос, благодатию и щедротами своего человеколюбия да простит ти, чадо Елена, и аз недостойный иерей Его, властию, мне данною, прощаю и разрешаю тя от всех грехов твоих… во Имя Отца и Сына и Святаго Духа. Аминь. Вставай, дочь моя. Отпустил тебе Господь грехи твои. Очистилась ты.
Алена все стояла на коленях.
Священник протянул ей Евангелие:
– Целуй.
Она прикоснулась губами к книге, теплой, как щека, и слезы прихлынули к глазам, боль – ко лбу.
– Крест целуй.
Она робко поцеловала серебряный крест в кулаке священника.
Слезы лились неостановимо.
Встала с колен на удивление легко, будто подхваченная потоками воздуха.
Уже не стыдилась мокрого, зареванного лица своего.
Священник с радостной улыбкой глядел на нее.
И она глядела на него, будто впервые увидела его.
Боже мой, мальчик совсем. В сыновья ей годится.
А называет ее – «дочь моя». И это так хорошо!
– А если мне… за мои все грехи – в монахини пойти?
Священник улыбнулся сияюще.
У него на щеках, выше черной поросли бороды, от улыбки вскочили две ребячьих, яблочных, как у мальчишки, ямки.
– Нет. Тебе не в монастырь дорога. Будь монахиней в миру. Это и будет твое послушание.
Она изумленно ощущала, как все легче, бестелесней ей становилось. Та часть ее, что состояла из тяжелого, земляного ужаса, из пулевой и оружейной стали, выходила из нее вон, улетучивалась, улетала. Рекой, вольно текущим потоком прибывало – счастье.
Священник поднял руку и перекрестил ее – широко, красиво, вольным крестьянским жестом косца, срезающего косой высокую траву, луговой цвет.
Ветер в храм ворвался. Выдул у нее изнутри последние лохмотья военной гари.
Последний неслышный крик того ребенка, что она застрелила в машине на горной кавказской дороге.
Больше ничего этого не было. Не было.
«Я не вынесу. Не вынесу этого счастья».
Она глядела священнику в лицо.
Он чуть не зажмурился от света, двумя снопами бьющего из бесстрашно распахнутых глаз Алены.
– Иди, дочь моя. – Обнял и перекрестил ее одними глазами. – Празднуй Воскресение со всеми. Сейчас Пасхальная Литургия начнется. А мне еще вон бабушек исповедать. Прости.
Она сама не поняла, как это у нее получилось. Опять упала на колени. Обхватила руками ноги, колени священника – и припала головой к его ногам, и ниже наклонилась, и поцеловала ноги его, смешно торчащие из-под праздничной, Пасхальной ризы сапоги, и пуховый платок сполз с ее затылка ей на плечи, и простоволосой она стала, волосы раскидались по щекам, по плечам, и радостные рыданья сотрясли всю ее, как грозой и молнией сотрясается истомленная земля; и на ноги вскочила, как девчонка, руки прижала к лицу: слишком сильный свет бьет из него, все ослепнут, спрятать эту радость надо, скрыть.
Повернулась. Расправила плечи. Пошла вольно, гордо.
Священник смотрел ей в спину: другая.
Другой человек.
– Вот ты и родилась на свет Божий, – прошептал.
Алена отошла от исповедального аналоя. Огляделась.
Повернулась лицом к Царским Вратам. Спину легко, прямо держала.
Она стояла рядом с большой иконой, затянутой квадратной льдиной стекла. Седобородый, со светлыми серыми сапфирами глаз, горбатый старик внимательно, как на приеме врач, оглядывал ее с иконы.
Горели, чуть потрескивая, тонкие коричневые свечи. Пламя, золотые птичьи клювы. Свечи тоже птицы, вспорхнут и улетят.
Спрашивала себя: легче тебе стало, когда призналась?
Молчало невесомое сердце. Привыкло молчать.
Вокруг Алены кверху поднималась музыка. Пели красивые голоса. Ходили люди в золотых и черных одеждах. А она слышала выстрелы, видела кровь на спинах и берцах солдат, злое смуглое лицо с золотой в ухе серьгой.
Все дальше, дальше. Все тише, тише.
Алена не знала, что старец на иконе был Серафим Саровский, преподобный, чудотворец.
Она поглядела вперед, где в круглых подставках пылали сладко пахнущие медом свечки. Язычки пламени над восковыми ножками взлетали, оранжевые стрекозиные крылья.
Свечи целовали огненными губами огромную, как темно-кровавый ковер, икону, водруженную аккурат напротив Царских Врат.
Алена всмотрелась. Очень темная икона, такая старая, веками прокопченная. Лик на ней невозможно различить.
Мать. Держит ребенка на руках.
Мрачное коричневое лицо сосредоточилось в вечном молчании.
Во мраке смуглого лица блестели лишь синие белки громадных глаз.
«Глаза громадные, величиной с ладонь. У людей таких не бывает. Они все видят. А меня они – видят?»
В саже, в сгущении тьмы, в слоях смертной, скорбной земли белым облаком, сошедшим с широкого неба, пролетел надо лбом Ее белый плат. А над платом – короной восстал, яхонтами живыми воссиял круглый, как железное колесо, тяжкий нимб.
Тяжела корона мира. Страшна. Высока.
И ребенок так горестно смотрит. Он знает, что умрет.
А она… Она знает, что Он умрет – и воскреснет.
– Чудотворная… Чимеевская… – выдохнул восторженный старческий, хриплый голос сзади Алены. – Недельку погостит… и обратно в Сибирь увезут.
Храм весь внезапно вспыхнул, озарился веселым, ликующим светом.
Будто сто ангелов влетело и у каждого в руках горело по свече.
– Благословенно Царство Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков…
Священник, возгласивший это зычно, празднично, почти весело, на весь огромный храм, видел: Алена, стоявшая у иконы батюшки Серафима, вся потянулась к преподобному, как старая корявая ветка по весне, почуявшая ветер с реки и великое солнце.
– Аминь, – умиленно, протяжно выпел хор, и эхо звучащей паузой дрожаще повисло в полумгле.
Литургия началась.
АЛЕНА В ХРАМЕ. ПАСХА. ЛИТУРГИЯ ИОАННА ЗЛАТОУСТА – Миром Господу помолимся…
– Господи, помилуй…
– О свышнем мире и спасении душ наших Господу помолимся… О мире всего мира, благостоянии святых Божиих церквей и соединении всех – Господу помолимся…