– Милая, – умиленно сказала Алена, – нежная моя…
Перекрестилась. Наклонилась. Взяла щетку в руки. Живо навертела на нее мокрую тряпку. Поглядела миг на каменные, старые плиты.
«Сколько ног здесь хаживало. Сколько слез пролито. Сколько тут народу на коленях стояло, прося. И снова, в который раз – чистить, мыть. Слизывать грязь. Смывать ее не только с лика Божьего – с земли, с камней. Каждый человек – образ Бога. Значит, сам Бог здесь, в храме, босиком ходит каждый день».
Она взмахнула щеткой. Стала тереть щербатые плиты. Ей казалось – в темных, просвеченных лучами солнца, как пронзенных золотыми копьями, церковных притворах звучит тихая музыка.
Алена приходила убираться в храм каждый день, ближе к вечеру, перед началом вечерней службы; или же вечером поздно, по окончании литургии или всенощного бдения. Иной раз она сама отстаивала службу – и поражалась каждый раз, какая разная служба: то печальная, то праздничная; то нежно-тихая, то торжествующе-гремящая; как по-разному, будто жемчуг, рубины и сапфиры в окладе иконы, ложатся одно к другому древние слова – и вот она уже начинала понимать вязь древней, ушедшей во мрак веков речи, уже свободно плыла в ее потоке, как деревянная лодка-долбленка.
А старухи-смотрительницы, что усердно следили за свечками горящими, жадно выдергивали их, еще не догоревшие, из подсвечников, вытирали застекленные драгоценные иконы маслеными тряпицами, – те невзлюбили Алену, ворчали на нее: и сыро-то вымыла, и мусор в углу не заметила, и локтем икону зацепила… и всякое такое батюшке на нее наговаривали.
А ей – вслух – в лицо – не могли.
Лишь за ее спиной шушукались: у, гордыней одержима, баба эта мрачная, бес в ней… бес.
И крестились мелко-мелко, будто солили себе сморщенные лица, корявые шеи.
Храмовые иконы Алена уже все знала наперечет.
И Богородицу «Умиление» уже ото всех отличала.
И Божию Матерь Смоленскую, защитницу Отечества, как ей батюшка о Ней рассказал.
И красавицу, в роскошной тяжелой короне, украшенной крупными, как совиные глаза, серыми и синими камнями – священник сказал, что это звездчатый древний сапфир и горный хрусталь, – Богородицу Тихвинскую; это был список с петербургской иконы, привезенный сюда давно, два века назад, именно для этого храма.
И святителя Николая, чудотворца, – у этой иконы, так же как у икон всех Богородиц, висели на леске связки золотых колец, дорогих ожерелий, серег с алмазами и жемчугами: это были искренние, почти детские дары, что приносили им люди. Помогла Богородица в беде – ну разве жалко материнское, дареное, наследное кольцо? Да возьми, Мать вечная, все, что хочешь… Услышал молитву святитель Николай, Никола великий Угодник – что, пожалею свадебное ожерелье свое?! Да ему радость, ему – награда!
Самое дорогое приносили, отдавали, на нитки, на лески, как рыбку на кукан, навешивали.
«А может, отдаривали что… грехи замаливали, – подумала однажды Алена, отскребая с плит свежую грязь и пыль. – Может, и мне принести жертву свою? Бескровную… Дар свой. За все, все, что я сделала, – отдариться…»
У нее никогда не было никаких драгоценностей.
И Алена только яростнее стала тереть щеткой пол.
Она возила мокрой тряпкой, щеткой по квадратным, сколотым, как льдины, плитам, и от плит шел холод, и ей казалось – она вправду стоит на льдинах, и ледоход идет, и льдины плывут по реке, и она, еле удерживаясь на ледяной плахе, плывет вместе с ними – в резкую синь, в белый простор, в иную, счастливую жизнь.
А смерть, как темная вода, омутами, водоворотами ледяными бурлит под ногами.
И вот однажды шла она, после работы, из церкви.
Думала так: Иван, должно быть, дома уже и сам себе ужин приготовил. Спасибо Ивану, терпеливый сынок у меня. Терпит мамку безумную.
Ну что ж, не выучилась, мать; не удалось тебе стать кем-то важным, заиметь профессию и дело большое в руках. А вот в руках твоих – тряпка да щетка.
Ну и что? Любой труд угоден Господу, так и батюшка говорит. И она сама знает это.
Шла, брела. Остановилась вдруг. Закрыла глаза.
И перед глазами ее встал во всей красе ее храм родной, куда она каждый день убираться ходила.
И вдруг, внезапно, почудилось ей, что – не здесь, не внутри этого торжественного, праздничного святого дворца, с богатыми, золотом да киноварью написанными, за стеклом сохраняемыми, ухоженными иконами громадными, царственно-роскошными, не под этим пугающе-высоким, уходящим в небо куполом Бог живет. Что совсем не это Его дом.
Что она моет, убирает вовсе не Его дом, а что-то такое роскошное, да, красивое, позолоченное, витое, самоцветами щедро усыпанное, – но совсем, совсем не дом Его истинный, родной, светлый!
Поразилась мысли своей. Открыла глаза.
Ночная улица молчаньем, шумом ветра, бесшумными шагами редких прохожих призрачно текла перед ней, вдаль утекала. И Алена спросила себя вслух, изумленно:
– А где же тогда дом Твой, Господи? Если – не в храме, который я так люблю? Где?
«Храм – это не настоящий дом Бога. Это всего лишь красивое здание, сложенное из камней, и его люди построили во славу Бога; и украсили росписями и иконами. Все это прекрасно! И людям есть где молиться. Есть где о Боге вспомнить. Обо всех живых и мертвых. Но Он сам, живой… тут не живет. А где же Он живет тогда?»
Она вздохнула и сказала вслух:
– Где же живешь Ты, Господи?
И никто на пустынной улице ее не услышал.
Только сама она услышала себя.
Пришла домой. Стащила с мертвых ног мертвую обувь. Долго мыла мертвые руки. Села на мертвый диван, он пропел ей пружинную мертвую песню. Ивана дома не было. Подняла голову: показалось, кто-то глядит на нее.
– А кто живой?
Усмехнулась мертвыми губами.
ВИДЕНИЕ АЛЕНЫ НА ЛИТУРГИИ Он встал во весь рост передо мной.
В медовом, мятном мареве, нагарном, ладанном сумраке храма.
Он сам пришел – я не звала.
Стоял передо мной, не с иконы сошел, а живой пришел.
В той холстине, в которой ходил, когда жил, в сандалиях на босу ногу.
Слегка поблескивала смуглая щека, загорелый на южном солнце, чуть горбатый нос.
«У Него нос как у Рената. Точно!»
Стоял и улыбался. На меня смотрел.
Я оглянулась.
Видит ли в церкви Его кто-нибудь, кроме меня? Может быть, и видит.
Сердце сорвалось с ниток, на которых держалось, сигануло, ухнуло вниз, в ноги, в пятки.
«Я вижу Тебя!» – хотела я крикнуть. И не могла.
– Значит, Ты не умер и все правда, – беззвучно сказала я.
Он услышал. Улыбнулся яснее, шире.
Ясные, насквозь просвеченные солнцем, свечами, огнем, любовью глаза были у Него.