– Спасибо… доченька…
Ира вздохнула.
– Все? Так оставлю? Пойду?
– Оставь.
– Не упадет? Пожар вдруг…
– Иди.
Лидию Викторовну унесли в мертвецкую. Мария спала, как всегда, молитвенно сложив коричневые большие и бугристые, как корни, руки на груди. Свеча тихо лила в темное пространство медовый огонь.
Свеча дарила мне последний свет. Мне хотелось отблагодарить живую свечу.
И она догорит. И ее не будет. Значит, надо поспешить.
Я повернула к свече лицо, и серая миска, где она стояла и горела, почудилась мне сияющей, золотой чашей.
– Милая… Спасибо, что горишь…
Фитиль чуть потрескивал.
– Господи, спаси всех живых… мертвых благослови…
Свеча тихо покачивала ярко-оранжевый язычок.
Фортка под порывом ветра раскрылась, в палату пахнуло сквозняком, уличной гарью, речной холодной свежестью, нанесло снега.
Колючие зерна снега на моих сморщенных щеках.
– Всех сохрани и спаси…
Ручей сквозняка перестал течь.
Настала великая тишина.
За темным окном молчал вечер.
– Дай мне кончину легкую… легкую смерть, Господи, дай…
Свеча ровно, ярко, мощно горела в алюминиевой миске. Будто кто-то плыл в пустой лодке и держал над головой яркий факел.
Я глядела на свечу, и глаза мои болели, слезились, слезы текли из углов глаз на серую больничную простыню, на наволочку с черной казенной расплывшейся печатью.
– Прости, Господи, меня за все…
Огонь метнулся вбок. Вспыхнул. Восстал во тьме.
Все темнее, все беспрогляднее становилось в палате.
И это была уже не палата, а темная пещера, преисподняя келья, и я была – последняя монахиня, молящая за последних людей последнего Господа перед наваливающейся кромешной тьмой.
Руками – не удержать. Только шептать в слезах; только любить.
– Милые мои!.. Родители мои… Простите… скоро вас увижу… обниму…
Тьма сгустилась до непроглядной черноты. Пламя из оранжево-медового превратилось в ослепительно-белое.
Звезду вбили в черную тушу ночи. Слепит зрачки, белой иглой входит под веки.
– Бабушка Наталья! Бабка Апа! К вам иду… Так вас люблю!
Свеча мигнула мне. Раз, другой.
– Хорошо на земле жить хотела… Есть, пить, на кружевах спать… а воевала… и вот умираю… как все…
Остался во тьме один огонь. Это уже не свеча. Голое пламя съедает всю ложь, весь мусор.
На белом чистом пламени сгорает вся грязь, которую ты пронесла на подошвах своих.
– Сыночек… молюсь за тебя…
Огонь стоял высокой белой струной, натянутой, как тетива.
– И другой сынок мой… ты… имени твоего не знаю… и никогда не узнаю… За тебя молюсь! Ножки твои целую. Ручки твои целую. Животик твой целую. Прости свою мать. Прости убийцу твою…
Огонь стоит высокой натянутой белой струной.
Белый клинок надо мной. Огненный нож. Один в пустом черном мире.
Тишина и огонь. Больше ничего.
– Не плачь, Алена, – сказала я себе. Но было поздно.
Огонь вошел в глаза, под череп. Стекал на казенную наволочку с черной печатью.
МАЛЕНЬКАЯ АЛЕНА ПИШЕТ СТИХИ. СОН АЛЕНЫ В БОЛЬНИЦЕ – Мама, дай мне листик бумаги!
– Вот, возьми.
– Да нет, не такой! Не тетладку! Из вальбома.
– Из альбома.
– Нет, из вальбома, потому что его я везде валяю!
– Рисовать будешь?
– Да! Лисовать. Нет! Стихи сочинять. Или так: лисунок налисую, а внизу к нему – стихи напишу!
– Алена, когда будем учиться говорить букву эр? Р-р-р-р-р-р… Порычи, как тигр! Р-р-р-р-р-р…
– Мама! Я не тигл. Я никогда не буду тиглом! Знаешь, я кто?
– Ну, кто?
– Я – лев!
– Ты не лев, а львенок. Вот тебе твой альбом! Рисуй!
Она долго, долго рисовала, держа в кулаке пук цветных карандашей, черкала, пыхтела, скосив голову набок, высовывая язык. Оторвалась от рисунка. Полюбовалась. Ей самой – понравилось. Потом она взяла красный карандаш, послюнила его и стала огромными кривыми буквами писать под рисунком:
...
ЭТО САМАЯ КРАСИВАЯ В МИРЕ КРАСАВИЦА
ОНА МНЕ ОЧЕНЬ ОЧЕНЬ НРАВИЦА
ЗОЛОТЫЕ КОСЫ СИРЕБРЯННАЯ КАРОНА
СОНЦЕ НА НЕЕ ЛЬЕТ СВЕТ С НЕБАСКЛОНА
ОНА ДЕРЖИТ ЦАРЕВИЧА НА РУКАХ
СОНЦЕ СИЯЕТ В ЕЕ ГЛАЗАХ
На языке горела горечь карандаша. Алена взяла желтый, тоже послюнила – и нарисовала вокруг головы Красавицы желтые лучи. И ребеночка выкрасила желтым цветом: пусть у него будут золотые пеленочки, он же Царевич.
МАТЬ И СЫНОВЬЯ
Горячий душный ночной воздух расступился.
В палате сделалось черно, как в склепе, а потом во тьме начало разгораться яркое свечение.
Свет подошел ко мне ближе. Свет обнял меня.
В нежнейшем, как облако, свете я увидела моего Убитого Сына.
Нежный юноша стоял рядом с моей койкой и улыбался, и тихо глядел на меня.
– Мама, – сказал он тихо. – Мама, вот я пришел. Здравствуй. Не бойся. Я простил тебя. Давно простил.
– Сынок, – сказала я непослушными губами. – Живой.
Я захлебнулась слезами.
Мой Убитый Сын встал перед моей койкой на колени, взял мою руку в свои руки и поцеловал.
У него были теплые, живые руки.
– Откуда ты пришел? – спросила я шепотом.
Он смотрел на меня снизу вверх, стоя на коленях перед койкой.
– С небес, мама, – ответил он так же тихо. – Там много света. Там праздник. Мы, Убитые Во Чреве, живем на небесах. Я сам возьму тебя туда.
– Да… да! – Я задохнулась от радости. – Конечно… вместе! Нет, нет, погоди… А как же Иван?.. Я хочу попрощаться… с твоим братом…
– Не плачь, мама, – сказал мой Убитый Сын и встал с колен. – Вот Иван.
Я глядела во все глаза.
Дверь в палату открылась без скрипа.
Ночь смотрела тысячью глазниц.
Белые стены и белый потолок сливались в одно снежное поле.
И по снежному полю, под черным ночным многозвездным небом шел ко мне мой сын Иван. Он шел медленно, будто через силу ступая, и я видела – он босой, и его ноги кровоточат, оставляя на снегу красные следы.