— А по воскресеньям? Вы ездили за город, на природу?
— Нет, никогда. Он ненавидит природу. В воскресенье мы все утро проводим дома, не одеваясь. Он любит мастерить. Это он сделал полки да и почти все, что у нас тут стоит. После обеда мы всегда шли гулять по улице Фран-Буржуа, на остров Сен-Луи и часто ужинали в ресторанчике возле Нового Моста.
— Он скуп?
Она покраснела и ответила вопросом, как все женщины, когда они обескуражены.
— Почему вы спрашиваете об этом?
— Он ведь уже двадцать лет так работает?
— Всю жизнь он так работал. Его мать была страшно бедна. У него было очень несчастливое детство.
— Однако он слывет самым дорогим переплетчиком в Париже и скорее отказывается от работы, чем в ней заинтересован.
— Это правда.
— Он зарабатывает столько, что вы могли бы прилично жить, иметь современную квартиру и даже машину.
— А зачем?
— Он говорит, что у него всегда только один костюм, да и ваш гардероб, похоже, не богаче.
— Мне ничего не нужно. А едим мы хорошо.
— Вы, должно быть, проживаете не больше трети того, что он зарабатывает?
— Меня денежные вопросы не касаются.
— Большинство людей работает во имя какой-нибудь цели. Одни хотят иметь домик в деревне, другие мечтают хорошо жить на пенсии, третьи посвящают себя детям. У него детей не было?
— К сожалению, я не могу иметь детей.
— А до вас?
— Нет. У него, собственно, не было знакомых женщин. Он довольствовался тем, о чем вы уже знаете, и именно благодаря этому я его и встретила.
— Что он делает со своими деньгами?
— Не знаю. Наверно, откладывает.
У Стёвельса действительно был счет в банке на улице Сент-Антуан. Почти каждую неделю переплетчик вносил незначительные суммы, совпадавшие с полученными от клиентов.
— Он работал в свое удовольствие. Это настоящий фламандец. Я начинаю понимать, что это значит. Он мог часами делать один переплет и радовался, когда удавалось сделать красивую вещь.
Любопытно: иногда она говорила о нем в прошедшем времени, словно стены Сайте уже отгородили его от мира, а иногда в настоящем, будто он вот-вот войдет в комнату.
— Он поддерживал отношения со своей семьей?
— Отца своего он не знал. Воспитал Франса дядя, но отдал его в очень юном возрасте в приют, где, к счастью, ему дали ремесло. С воспитанниками там обращались очень сурово, и он не любит вспоминать о тех временах.
Вход и выход в их жилище был один — через мастерскую. Чтобы попасть во двор, надо было выйти на улицу и пройти под арку, мимо консьержки.
Поразительно, как Люка там у себя, на набережной Орфевр, жонглировал именами, в которых Мегрэ едва ориентировался: консьержка мадам Салазар, мадемуазель Беген, жиличка с пятого этажа, сапожник, торговка зонтиками, хозяйка молочной и ее горничная, — словом, обо всех он говорил так, словно знал их всегда со всеми их причудами.
— А что вы собираетесь приготовить ему на завтра?
— Жаркое из барашка. Он любит вкусно поесть. Вы вроде хотели спросить, есть ли у него какая-нибудь страсть помимо работы. Наверно, это еда. Хотя он целыми днями сидит, не дышит воздухом и не занимается гимнастикой, я никогда не видела человека с таким прекрасным аппетитом.
— До того, как вы познакомились, у него были друзья?
— Не думаю. Во всяком случае, он мне об этом не говорил.
— Он тогда уже жил здесь?
— Да. И сам вел свое хозяйство. Только раз в неделю к нему приходила мадам Салазар и основательно убиралась. Видимо, она меня сразу невзлюбила, поскольку отпала нужда ее приглашать.
— Соседи знают?
— Чем я занималась раньше? Нет, то есть не знали до ареста Франса. А теперь журналисты растрезвонили.
— И они к вам плохо отнеслись?
— Некоторые. Но Франса так любили, что нас скорее жалеют.
В общем, так оно и было. Если бы в квартирах провели опрос, кто «за», а кто «против», — «за», конечно, перевесило бы.
Но жители квартала так же, как и читатели газет, вовсе не хотели, чтобы все кончилось слишком быстро. Чем больше сгущалась тайна, тем отчаяннее становилась борьба между полицией и Филиппом Лиотаром, тем больше была довольна публика.
— Чего от вас хотел Альфонси?
— Он не успел сказать. Он только появился, когда вы вошли. Мне очень не нравится, как он заявляется сюда, будто в пивнушку, не снимает шляпы, говорит мне «ты».
Будь Франс здесь, он бы давно его выставил за дверь.
— Он ревнив?
— Он не выносит фамильярности.
— Он любит вас?
— Думаю, что да.
— А почему?
— Не знаю. Может быть, потому что я его люблю.
Мегрэ не улыбнулся. Шляпу он, разумеется, снял, не то что Альфонси. Он был вежлив и не лукавил.
И действительно, этот человек, казавшийся здесь большим и грузным, искренне пытался во всем разобраться.
— Вы, конечно, не скажете ничего, что могло бы обернуться против него?
— Разумеется, нет. Впрочем, ничего такого я и не знаю.
— Тем не менее очевидно, что в этом полуподвале был убит человек.
— Ваши специалисты утверждают, что это так, а я не настолько образованна, чтобы им противоречить. В любом случае Франс не убивал.
— Кажется невозможным, чтобы это произошло без его ведома.
— Я понимаю, что вы хотите сказать, но он, повторяю, не виновен.
Мегрэ, вздохнув, встал. Он был доволен, что она ничем не угощала его, хотя многие люди в подобных обстоятельствах полагают это своим долгом.
— Я пытаюсь все начать с нуля, — сказал он. — Когда я шел сюда, я собирался снова изучить здесь сантиметр за сантиметром.
— И вы этого не сделаете? Уж сколько раз тут все вверх дном переворачивали!
— Вот я и не решаюсь. Может быть, приду еще. У меня скорей всего будут к вам вопросы.
— Вы знаете, что во время свиданий я все-все рассказываю Франсу?
— Да, я понимаю вас.
Он двинулся по узкой лестнице, она пошла за ним в мастерскую, где стало почти темно, и открыла дверь на улицу. Она увидела Альфонси, в ожидании стоявшего на углу.
— Вы пустите его?
— Прямо не знаю. Я устала.
— Хотите, я велю ему оставить вас в покое?
— Сегодня вечером по крайней мере.
— Всего доброго.
Она попрощалась с Мегрэ, и он, тяжело ступая, пошел к бывшему инспектору нравов. Когда на углу комиссар поравнялся с Альфонси, на них смотрели сквозь окна кафе «Табак Вогезов» два молодых репортера.