— Это вход в Сюрте.
Моего соседа по площадке звали Жакменом. Как я и думал, он был холостяком — я узнал об этом в тот самый вечер, когда мы бродили вдоль Сены, по нескольку раз проходя по одним и тем же местам, но все же оставаясь неподалеку от возвышавшейся над нами громады Дворца правосудия.
Он был полицейским инспектором и о своей работе рассказывал коротко, как рассказывал бы о своей отец, и с той же скрытой гордостью.
Три года спустя его убили, это было еще до того, как я оказался в здании на набережной Орфевр, которое приобрело в моих глазах особое значение.
Это случилось в стычке возле Итальянских ворот.
Пуля, предназначенная другому, попала Жакмену в грудь.
Его фотография в черной рамке и сейчас висит среди других, под которыми написано: «Погиб при исполнении служебного долга».
Говорил он мало, больше слушал. Но это не помешало мне часов в одиннадцать вечера спросить его дрожащим от нетерпения голосом:
— Вы действительно думаете, что это возможно?
— Я дам вам ответ завтра вечером.
Конечно, не было и речи о том, чтобы сразу поступить в Сюрте. Тогда еще не настало время дипломов и каждый начинал свою карьеру рядовым.
Я мечтал об одном: быть зачисленным на любую работу в любой полицейский комиссариат Парижа, чтобы самому открыть мир, в который инспектор Жакмен дал мне лишь заглянуть.
Когда мы расставались на площадке нашей гостиницы, — впоследствии дом этот снесли, — он неожиданно спросил меня:
— Вам, наверное, не захочется носить форму?
Сознаюсь, его вопрос и впрямь застал меня врасплох, я не сразу решился ответить, а он, разумеется, заметил мои колебания и вряд ли обрадовался.
— Нет, почему же… — произнес я очень тихо.
Я действительно носил форму, но недолго, месяцев семь-восемь. Я был длинноногим, очень худым и подвижным, чему сейчас трудно поверить, поэтому мне выдали велосипед и поручили развозить бумаги по разным учреждениям, чтобы я поскорее узнал Париж.
Писал ли об этом Сименон? Не помню. Несколько месяцев пробирался я на велосипеде между фиакрами и двухэтажными омнибусами, запряженными в ту пору лошадьми и наводившими на меня ужас, в особенности когда они мчались вниз по Монмартру.
Полицейские чиновники носили тогда сюртуки и цилиндры, а в определенном звании — и визитки.
Рядовые же полицейские большей частью были людьми немолодыми, нередко выпивали у стойки с извозчиками, и их красные носы служили мишенью для безжалостных насмешек куплетистов.
Я не был женат. Ухаживать за девушками я стеснялся из-за формы и твердо решил, что моя настоящая жизнь начнется с того дня, когда я поднимусь по главной лестнице здания на набережной Орфевр полицейским инспектором, а не рассыльным, нагруженным ворохом бумаг.
Когда я признался моему соседу по площадке в столь честолюбивых замыслах, он не улыбнулся, а задумчиво посмотрел на меня и сказал: «Почему бы и нет?»
Я не знал, что вскоре мне предстояло его хоронить.
Видно, мое умение предсказывать человеческие судьбы оставляло желать лучшего.
Глава 4
в которой я поедаю птифуры Ансельма и Жеральдины на глазах и под носом у дорожного ведомства
Задумывались ли когда-нибудь мой отец и дед над тем, что им могла выпасть иная участь? Стремились ли к чему-то другому? Завидовали тем, кого постигла иная судьба?
Странно: я столько лет прожил с этими людьми и не знаю о них того, что кажется сегодня главным. Когда я думаю об этом, у меня такое чувство, будто я стою на границе двух миров, совершенно чуждых друг другу.
Не так давно мы с Сименоном говорили на эту тему в моей квартире на бульваре Ришар-Ленуар. Кажется, это было накануне его отъезда в Соединенные Штаты.
Он вдруг уставился на увеличенную фотографию моего отца и долго не спускал с нее глаз, хотя уже много лет видел ее на стене в столовой.
Рассматривая фотографию с необычайным вниманием, он то и дело пристально поглядывал на меня, будто искал сходство между мной и отцом, и о чем-то размышлял.
— Собственно говоря, Мегрэ, — произнес он наконец, — поскольку вы родились в определенной среде и на определенном этапе семейной эволюции, из вас неизбежно должен был получиться, как говорили в старину, сановник, или, если вам больше нравится, государственный служащий с высоким положением.
Эти слова меня поразили оттого, что и мне подобная мысль нередко приходила в голову, хотя не так точно выраженная, а главное, я не относил ее к себе.
Я давно заметил, что многие мои сотрудники — выходцы из крестьянских семей, совсем недавно утратившие связь с землей.
Сименон продолжал с таким видом, будто о чем-то жалел и едва ли не завидовал мне:
— Я опередил вас на одно поколение. Эквивалент вашего отца у нас в семье — мой дед. А отец уже был государственным служащим.
Моя жена внимательно смотрела на Сименона, стараясь вникнуть в смысл его слов, а он продолжал, уже более шутливо:
— Естественно, что в категорию лиц свободной профессии я мог бы проникнуть лишь с черного хода, положив немало труда, чтобы стать практикующим врачом, адвокатом либо инженером. Или же…
— Или?
— Или я превратился бы в озлобленного неудачника.
Таких большинство. Иначе набралось бы несметное множество врачей и адвокатов. Я, пожалуй, вышел из слоя, который поставляет наибольшее число неудачников.
Не знаю, почему мне сейчас припомнился этот разговор. Вероятно, потому, что я воскрешаю в памяти первые годы моей работы в полиции и хочу разобраться в своих тогдашних настроениях.
Я был один на свете. Только что приехал в Париж, которого еще не знал, но богатство этого города бросалось тогда в глаза куда больше, чем в наше время.
Особенно поражал контраст между этим богатством и бедностью, а я принадлежал к беднякам.
На глазах у толпы жил своей жизнью особый мир утонченных бездельников, и газеты не уставали сообщать обо всем, чем занимались эти люди, не знавшие иных забот, кроме развлечений и тщеславного соперничества.
Тем не менее я ни на одно мгновение не взбунтовался против такого порядка вещей. Я не завидовал этим людям. Не тешил себя надеждой уподобиться им. Не сравнивал свою судьбу с их судьбой.
Они жили, на мой взгляд, в другом мире, совершенно отличном от моего, все равно что на другой планете.
В ту пору я обладал завидным аппетитом, и у нас в семье по этому поводу ходили легенды, даже когда я был ребенком. В Нанте тетка моя любила рассказывать, как однажды, придя из лицея, я съел у нее на глазах четырехфунтовый хлеб, что не помешало мне пообедать два часа спустя.