Нет, не с кота.
Все началось с того, что он вышел на след. След был не
слишком свежий, уже заветренный, если говорить об охоте! Но все же это был
первый след – самый первый за многие годы, и он поехал сам проверять, след это
или все же призрак, фантом!…
Как только он приехал, с ним начали происходить какие-то
странные и необъяснимые события.
В Шереметьеве у него сперли чемодан.
Мало ли что, всякое бывает, но за десять лет, когда он
прилетал в Москву каждые два месяца, это случилось первый раз – и именно тогда,
когда он вышел на след!
Он долго пытался что-то объяснить властям, сначала на
русском, потом на французском, а потом на английском языке – из упрямства и
раздражения. Не хотите по-русски, давайте тогда по-иностранному, у нас к
иностранцам испокон веку отношение нежное и трепетное, гораздо более трепетное,
чем к соотечественникам!
Не помогли иностранные языки. Ни капельки не помогли. Разве
что Добровольский почувствовал себя дураком.
Он написал заявление, отдал шоферу уцелевший портплед и
зачем-то обошел аэропорт, словно в надежде «на глаз» определить, кто именно
упер у него чемодан.
Тут он его и увидел.
Человек отличался от шереметьевской толпы, как деревенский
плотник отличался бы от «Виртуозов Москвы», если кому-нибудь пришло в голову
зачем-то посадить их рядом.
Человек был высокий, слегка сутулый, сильно заросший
бородой. Борода была нечесаная, неухоженная и, кажется, сильно мешала хозяину.
Человек был одет в брезентовую курточку с карманами, почему-то некогда
называвшуюся «штормовкой», парусиновые штаны, висевшие сзади пузырем, и кеды на
плоской резиновой подошве – в марте месяце! Пол-лица его закрывали очки из
категории «дорогих», долларов за сто.
Почему– то Добровольский такие вещи ненавидел.
Он вообще ненавидел притворство.
Ненавидел, когда еврейские мальчики, получившие от папы
необходимые связи и некоторую кучку денег, открывали банчок и вдруг всерьез
воображали себя банкирами.
Ненавидел бритоголовых тугодумов, которые, придя из армии,
решительно не знали, чем себя занять, нанимались в какую-нибудь службу
безопасности и изображали из себя охранников.
Он терпеть не мог, когда тетки и дядьки, ошибающиеся в
падежах и окончаниях, изображали журналистов. Он не любил научных сотрудников,
думающих, что они депутаты или экономисты, не выносил недоучившихся воспитательниц
детского сада, которые изображали певиц, и выпускников нахимовских училищ,
представляющих, что они шоумены!
Он ненавидел очки, красная цена которым была сто рублей,
продававшиеся за сто долларов, и ненавидел именно за притворство.
Он понимал, что за клеймо с именем знаменитого модного дома
на дужке очков можно содрать с клиента в десять, в двадцать, в сто раз больше
денег, чем очки стоят на самом деле, но это… правила игры.
Уже давно никто не покупает просто вещи. Все давно покупают
«имена». И чем прославленней имя, тем дороже товар, что продается с этим самым
именем, будь то шоколад, джинсы или очки.
То есть очки «с именем» могут стоить долларов шестьсот, или
восемьсот, или полторы тысячи, все зависит от имени, но сто – никогда. Они
должны быть дешевле или дороже, а остальное обман и надувательство!…
Тот человек имел на носу именно такой обман и
надувательство, и Добровольский несколько раз подряд обошел его с разных сторон
и даже кофе пристроился попить за высокой неудобной стойкой.
Человек в темных очках и стареньких кедах с разлохмаченными
шнурками стоял в сторонке, плоский худосочный пакет болтался у него на
запястье, его то и дело задевали какие-то люди, которые протискивались мимо, но
очкарик не обращал на них внимания.
Хорошо заточенным карандашом он строчил что-то в неудобном
перекидном блокноте, перелистывал страницы.
Он показался Добровольскому до того подозрительным и
странным, что на рассматривание этого типа он угрохал кучу времени и ушел в
машину, только когда милицейский патруль с собакой проверил у него документы.
Он мог поклясться, что видел этого типа в подъезде
собственного дома. То есть дедова, конечно.
Дед умер почти восемь лет назад, и Добровольский с тех пор в
этот дом не приезжал и даже толком не знал почему.
В голове у него они слишком прочно были связаны – этот дом и
дед, и отдельно друг от друга он никак не мог их представить. Он расстался со
своим дедом очень давно, и для него тот остался скорее голосом в трубке,
насмешливым, острым, бодрым, почти всегда язвительно осведомлявшимся, каково
там «за границами»?
Дед умер, у внука появились дела в Москве, но ему и в голову
не приходило жить в его старой квартире, и Добровольский решился на это только
нынче, когда понял, что на этот раз ему придется остаться надолго, на несколько
недель, а то и больше, пока он не сможет подтвердить или опровергнуть
собственные догадки и подозрения.
Но тот человек?! Как он оказался в доме? Или знал, зачем
именно приехал Добровольский?
Никто не мог знать, потому что вся операция разрабатывалась
и проводилась в «обстановке строгой секретности», как говорили по радио о
военных учениях.
Добровольский был уверен, что бородатый и очкастый тип
причастен к первому убийству, хотя так и не понял, кто и зачем убил жильца с
третьего этажа.
Он слышал разговоры за тонкой дверью, и довод о том, что к
покойному никогда и никто не приходил, особенно после того, как тот похоронил
жену и проводил в армию сына, не произвел на него никакого впечатления.
Мало ли кто и к кому приходит!
Впрочем, соседи должны это знать. Соседи всегда и все знают,
а тут как раз именно они утверждали, что никто не мог гостить у слесаря около
семи часов утра в субботу! И тем не менее Добровольский слышал голоса вполне
отчетливо.
И взрыв?!
Даже если предположить что-нибудь уж совсем не
правдоподобное, взрыв все равно ни в какие рамки не укладывается!
Зачем убивать человека, прислонять его к чужой двери, а
потом и еще взрывать?!
Добровольский гладил твердого, как доска, на которую
натянута жидкая шерстка, кота Василия и прикидывал, чем это все можно
объяснить.
Получалось, что ничем нельзя.
По опыту он знал, что, когда объяснений нет, думать не имеет
никакого смысла, нужно ждать, когда добавятся еще какие-нибудь данные.
Вот они и добавились! Добавились, черт возьми!
Еще один труп.
Павел Петрович вылез на чердак, где было пыльно и слишком
просторно, а он почему-то был уверен, что чердаки в таких домах непременно
завалены всяким хламом, и огляделся.